«Ловко, – говорю, – уж и на голый крючок берет…»
«На советский…» – отвечают.
«Какой ишо советский?» – спрашиваю.
«А такой… Вон от флага лафтаки отдирам, наматывам – и вроде клюёт…»
А я и то, паря, диву дался – висит над вагончиком флаг, не флаг – рваная тряпка, мочало. Смехом ещё спросил:
«Какая тут власть, мужики?» – и на флаг кажу.
«Закон – тайга, – говорят, – медведь – прокурор».
«Ну, тогда ладно, мы к медвежьей власти привычные. Верная власть…»
Но чо делать?.. Прости, говорю, родная партия и советская власть – нужда прижала… Да и клок оторвал от красного флага…
– При Сталине бы к стенке поставили, – вспомнил Гаврилыч, – и поделом: кто не чтит родную власть, тот и Родину предаст за тридцать сребреников…
Карнак пустил мимо ушей суровое напоминание.
– И веришь, Гаврилыч, намотал красну тряпицу на крючок, и тока, это, в проталину уду бросил – ленок из-подо льда ка-ак даст!.. Едва жилку не порвал. На три кила потянул… И мигом я, паря, с полкуля накидал. А ленки-то, ленки-то, Гаврилыч, во!.. – Карнак на полный отмах раскинул руки. – Тебе такие не снились… Поклонился я красному флагу и кормилице нашей советской власти…
– Мели-и, Емеля, твоя неделя, – отмахнулся Гаврилыч. – Язык-то без костей. Вот таких, как ты, Ефим, и зовут – холодные рыбаки. Которые на языке ловить мастера. Сядут за стол, винища надуются и таких ловят харюзей, что диву даёшься! А как до дела – удочку-то не знают за какой конец брать. Живого рыбьего хвоста не видали…
– Ничо-о, Гаврилыч, будем посмотреть, кто кого переудит. У меня нынче такие мушки – твоим-то и делать нечего возле моих… Такую закуску сгоношил – сам бы в охотку слопал… До третьих петухов шаманил с этими мушками – куколки вышли – любо-дорого поглядеть, а того дороже – заглотить… Но ничо-о, два-три пуда всяко разно добуду…
Гаврилыч снисходительно покосился на хвастливого Карнака:
– Кулей-то мало взял… вранье собирать.
Карнак засмеялся:
– И вот, Гаврилыч, до чего же на Уояне рыба дикая жила – как бык, на красну тряпку кидалась… А теперичи и не знаешь, какую нитку ей, холере, намотать… У меня братан… тоже рыбак заядлый… так у него этих ниток – вагон и маленька тележка. А ему всё мало. Как-то с им в очереди стояли за эфтим делом. – Карнак лихо щелкнул себя в кадык. – Вижу, братан мой к девахе вяжется. Хотя и женатый, паразит… А парень из себя бравый, кудрявый. Деваха-то и разомлела, глазками постреливат. А братан ей: мол, девушка, можно вас попросить?.. Девка лыбится, как сайка на прилавке, глазками поигрыват: дескать, можно, если осторожно.
– Тут, значит, такое дело… – братан ей толмачит. – Короче, можно я у вас из шарфа пару ниток выдерну? Я, мол, рыбак, мне бы такую нитку на крючок намотать. Мушку замастрячить… на харюзей…
Но тут, паря, девица аж взвилась:
– Ты, – говорит, – не рыбак, а чудак…
А братан ей:
– Ишь, какие мы нервные… Ну, ежели хочешь, можем и выпить, посидеть… Но сперва бы ниточку из вашего шарфа…
Деваха фыркнула: дескать, пошел-ка ты… козел душной!
Крепко обиделась, бедная… Так вот, в добром шарфе либо в путнем свитере лучше к братану не ходи – мигом нитки повыдёргиват…
Слушал я Карнака и тянул свою вялую обиженную думу: да-а, теперь, когда речки поугробили где вырубками в устьях, где сплавом, где пахотой, когда рыбы осталось с гулькин нос, это же художником надо быть… народным, чтоб обмануть омуля либо того же хариуса. Это же надо со всякими оттенками, в четыре нитки намотать мушку, потом расчесать гребешком, распустить, да так приглядисто, так вкусно обманку сгоношить, что вроде и сам бы клюнул за милу душу… А так и выходит: хоть сам и потчуйся таким гостинцем вместо хариуса.
На Большом Ушканьем острове жил о ту пору мой приятель – за погодой присматривал, чтоб не шалила, а по весне нерпу промышлял, слыл он и добрым знакомцем Карнака, потому мы и дунули на заячьи острова. Михайло Скворцов, так звали приятеля, поменявший столичную жизнь на глухоманную, умудрился на острове выращивать кабанчика; но когда мы, открыв тяжкую дверь, обросшую снежным куржаком, спустились в сырую землянку, открыли калитку в тесный загончик, на нас кинулся обросший густой шубой, тощий зверь со зловеще горящими глазами; едва успели выскочить и запереть калитку. Вот до чего приятель довёл скотину, озверела от голода, обросла от холода… Вечер я провёл у мужика, коренастого, копчёного, что жил в том же бараке, через стенку, шил собачьи унты, пил чифир, вспоминал, пожизненный каторжанин, лагеря за колючей проволокой, и от скуки, похваляясь передо мной, ловко кидал нож в дверь, и без того изрешечённую, при сём толковал: «Я же, паря, не русский, я – казак. Отец мой такую силу имел, что даст в лоб дурному быку, бык на колени падал, и вся дурь слетала…»