У избы лежало большое, недавно срубленное, свежее бревно, которое тотчас же обдало меня крепким смолистым запахом. На бревне сидели две-три фигуры. Подойдя к ним ближе, я узнал в одной из них большака-сына Чахры-барина с большою рыжею лохматкой.
— Опять к нам, господин, заглянул? — сказал он, по обыкновению, с добродушною улыбкой во все лицо, приподнимаясь с бревна.
— Да. Опять… А вы как живете?
— Ничего… Живем… Хозяйству вот по домашнему обиходу нонешнее лето…
— А дед где?
— Дед-то? Приятель-то твой?.. Али взыскался?
— Да, хотел бы повидать.
— Так, так… Он тебя любил… Ну, только, грешным часом, померши он.
— Умер? Давно ли?
— Померши… Так тебе сказать, около петрова дня будет… Померши, померши…
— С чего же это он? Ведь он еще не очень был стар?
— Точно… Где бы еще умирать!.. Еще годков пять за печкой посидел бы… Господь с ним! Еще годков бы пять лапти проковырял.
И большак закатился своим обычным добродушным, беззвучным смехом, покачивая из стороны в сторону золотисто-красною шапкой кудрявых волос. Засмеялись и сидевшие с ним рядом мужики.
— Я думаю, от огорчения он умер.
— Может, и с огорченнее… Старичок был чуткий… Это верно… Тоже все еще бодрился.
— Зачем же вы его огорчали?
— Кто его огорчал!.. Господь с ним!.. А уж это так, значит, предел ему пришел.
При этих словах так ярко припомнился мне рассказ старика о «кобылке и ее заслугах».
— Где же он умер? У тебя? — спросил я большака.
— Нету, нет… От нас он в бегах почесть год был… А умер он у Степаниды… Она его в городе обрела, сюда вместе и пришли. Степанида незамужницей объявила себя и свою часть востребовала… Ну что ж, думаем, ежели господь ее таким несчастием попустил: пущай! Миром ей надел вырезали, как мужику, вполне… А мы с братом вот хибарку ей отдали (вот, насупротив), печку ей произвели… Что по хозяйству надо — справили… Должно, у нее деньжонки принаблюдены были: лошадь купила… Хозяйство вполне повела. И дедушку при себе оставила… Ожил было старик. Ходит это вокруг избы с топориком, хлопочет, постукивает. Как быть опять хозяин. Ровно бы и в дело… Забавник такой стал, господь с ним! Ну, да вот бог веку не продлил… Натрудил себя очень огорчением-то зараньше, думать надо. Ну, и не осилил.
Я подошел к маленькой амбарушке, стоявшей напротив, через улицу, как-то совсем вдавшись в глубь усадьбы, к овражку. В амбарушке, заметно, недавно выпилены два крохотных оконца и приделаны, чуть не из драничек, сенцы; у ворот еще и теперь валялись стружки и чурки — остатки неоконченной работы. Поленница сучковатого валежника сложена была сбоку. Как живой, припомнился мне в это время Чахра-барин. Вот, казалось, сейчас выйдет он ко мне навстречу, с топором в руке, в новых лаптях, добродушно мигнет правым, слепым глазом и начнет напоминовение разных заслуг: «Вот, милячок, глянь-ко сюды, какой дворец-то я вывел! Все ведь, друг, кровью это досталось… Не лихвой, не обманом, не разбойным ремеслом: во всем одна кровь наша да пот наш!.. Вишь, сенцы-то вывел: сам и дерево пилил, и скоблем скоблил, и тесину драл!..»
Вскоре мне пришлось заехать к моему арендатору.
Я полюбопытствовал насчет деда Арефа, и арендатор молча кивнул мне на запечку. Там, по-прежнему, увидал я деда Арефа, сидевшего, как статуя, в углу, в своих неизменных больших белых валяных сапогах, словно пригвожденных к полу.
— Что, дед, умер ведь Чахра-барин-то? а? А ведь ты, поди, не думал его пережить? — спросил я.
— Умер, — протянул он. — Кабы заживо замер, что я, так дольше бы просидел на свете… Я-то уж давно омертвел, раньше его помер.
— Как помер?
— Да какой я крестьянин? Замест меня не крестьянин здесь сидит, а моща сидит!
Дед был прав, так ужасно прав, что, уезжая в этот раз из Больших Прорех, я не знал, что ему пожелать на прощанье: долголетней жизни или скорой смерти…