Сивый старичок этот был с сивою же, повылезшей местами бородкой и слезливыми глазками, из которых один ничего не видел уж и только как-то особенно выразительно мигал.
— Нет, это ты постой, Арефа Пиманыч! — вскрикивал он и, встав пред нами, поправляя рубаху, затопотал своими новыми липовыми лапотками. — Еще мы напо-о-мним! Да!.. Коли что, мы напо-о-мним! Мы еще в своем деле — владыки! Ты еще нас — почти! Али я в своем доме не король? Али у меня заслуги нет? Е-есть!.. Коли что, мы еще напо-о-мним!..
— Друг, этого не скажи, — проговорил печально дед Ареф. — Исполнится предел…
— Предел-то еще когда исполнится!.. Да!.. Еще далеко до конца-то предела! Мы еще, слава богу, в полном разумении, чтобы нам конец-то предела показывать!..
— Ты ведь у нас бодер! Равно старый жеребец ин-но возгоришься, — заметил старик кузнец, не переставая жевать беззубым ртом, и беззвучно засмеялся в свои усы.
Самара весело все время смотрел на сивого старичка и хитро-снисходительно улыбался прищуренными глазками.
— Ты послушай-ка, дружок, ежели не в обиду твоей милости будет. Я тебе про платинку расскажу, — обращается сивый старичок ко мне, снова подсаживаясь сбоку и с удивительной деликатностью касаясь моей коленки своей заскорузлой ладонью.
— Сделай милость, дедушка Онуфрий, — отвечаю я и замираю, закутываясь плотнее в пальто, приготовляясь слушать, так как знаю, что это будет длинная-длинная страница воспоминаний, читая которую старик ухитрится пережить и перечувствовать вновь самые мельчайшие и неуловимые ощущения прошлого, хотя бы отдаленного уже на целые полвека.
Цепляясь одно за другое, плавно тянутся эти «напоминовения заслуг». Но только — удивительное дело! — как-то, в конце концов, из рассказа оказывалось, что «заслуги» эти вовсе не относятся к тому, к кому, по справедливости, должны быть отнесены, а к предметам, не имеющим с заслугами ничего, по-видимому, общего.
Вот, например, рассказ о похождении «платинки»[3].
«Простое, известное дело: крутой барин, вымогательство оброка, „где хочешь бери — неси“. Сошлись старики, потолковали и вынули из онуч заветные платинки, где-то, когда-то сообща полученные ими за артельную работу. „На, — говорят, — Онуфрий, неси ему, брось…“ Берет Онуфрий, идет к барину и думает: „Жалко платинки! Много ли обождать? Вот вернемся с заработков — отдадим, не зажилим… Зачем платинке пропадать, а старикам на последнем конце их жизни огорчаться? Аи, не отдам я барину платинки! Перетерплю, а не отдам!“ И вот пока входит Онуфрий на барское крыльцо, он решительным жестом засовывает стариковские платинки в голенище сапога. Известная сцена: „Оброк!“ — „Ваши рабы…“ — и поклон в ноги… Бац, бац! А тут барынька, тихая заступница, вышла и говорит: „Не бей их, не бей, милый!“ — и за руку его увела за дверь. Слышно, кричит он на нее там, ногами топает. А я стою: „Не отдам я тебе стариковские платинки! Перетерплю, а домой старикам назад принесу“. Думаю так-то, жду… А она опять вышла, тихая заступница: „Ступай, — говорит, — я велю тебе и паспорт выдать… Вернешься с заработков — не забудешь!“ Тихая барынька, заслужила она перед богом! Мужицкое горе за нее молить», — кончает Онуфрий. Красный маленький нос его еще больше краснеет, а правый слепой глаз начинает чаще и чаще мигать.
А вот за платинкой следует длинная повесть о хлопотах по возвращению неправильно сданных в солдаты сыновей.
— Еду!.. Помолился — еду! Справку эту самую метрическую от попа крепко-накрепко держу. Приезжаю в город, — прямо к набольшему. «Врешь, — кричит, — врешь, мужичишка!.. Провести хочешь! Взятку хочешь дать?.. А я не возьму! Слышишь, не возьму! Не возьму!» Затрясся я весь, в ноги: «Не прикажи казнить, твоя милость, прикажи бумажку рассмотреть». Взял. «Жди», — говорит. Жду день, другой, третий, с лошаденкой, в городе-то, значит… А самому думается: «Поздно! Ой, запоздаю! Сыны мои, запоздаю!» Чудится, везут уж их, забрали. Ждать не станут! Повернут дело в деревне скоро, коли узнали, что я такую прыть взял… Жду, братец, с лошаденкой… Неделю прожил, а все нет решенья… Ни себе, ни лошаденке кормиться нечем стало… Взял этто я лошаденку за повод и пошел с ней по дворам, по миру, братец мой… Ей-богу! Взял лошаденку, — думаю, лучше разжалоблю… Ходим этто мы с ней, побираемся… А я кляну лошаденку: «И зачем я тебя взял, одра голодного? Сам-то я, може бы, кое-как прокормился! Связал ты меня, одер эдакий!» Кляну ее так-то денно и нощно… Одначе превозмог — дождался: приказали со строгим приказом к посреднику ехать, чтобы как можно… «Вышло, — говорит, — старик, твое дело правое… Только смотри — торопись!» Вышел этто я, плачу; тут и кобыленку свою вспомнил… Да, тут вот небось вспомнил! Первым делом — чуйку суконную заложил, в которой к набольшему являлся, да овса купил. Всыпал кобыленке: «Поешь, мол, родная, только услужи!» Еду, бежит кобыленка, сердце не нарадуется: так-то ли бойко по пороше отхватывает! А я ее еще прихваливаю: «Ну, мол, кобылка, беги, беги!» Приехал к посреднику, а от него старшина выходит. «Так и так, — говорю, — вот приказанье от набольшего…» А моего старшины и след простыл. Я за ним. Гляжу, а он коня сторублевого обрядил, чтобы, значит, зараньше меня к нам в село попасть да сыновей моих угнать, как бы, выходит, ради для того, что приказ, мол, опоздал… Сел этто я, не будь плох, на свою кобыленку да за ним следом. «Примерная, — кричу на нее, — примерная животинка! Не загуби души христианской! Сивушка, вынеси!» Сам этто гоню ее… Гоню, гоню, а сам посматриваю… Дрожит сердце: запыхалась, вижу… Ну, отпущу ей вожжи-то, вот так: отпущу-отпущу немного, дам вздоху, пока старшина-то у меня в глазах, а там и опять закричу: «Эх, примерная! Вынеси, ястреб ты мой поднебесный! Наберись силушки!»