Голову на тонкой длинной шее она носила высоко, прямые волосы цвета влажного песка собирала на затылке в схваченный резинкой «конский хвост», челка на лбу спускалась до бровей, таких же бесцветных и едва различимых, как и ресницы. Косметики она не признавала, даже губы не красила. Сигарету держала, вытянув губы. При затяжке щеки у нее западали, а дым из уголка рта она выпускала резко и кверху, словно избавлялась от него. Уравновешенная, небрежно одетая (суконное пальто и теннисные туфли даже зимой), Филлис представлялась Оуэну визитной карточкой Кембриджа, отчужденного от остального мира, замкнувшегося на самом себе, занятого своими мыслями и делами. Он скоро узнал, что отец Филлис профессор. Юстас Гудхью был биографом священника-поэта Джорджа Герберта, редактором некоторых изданий по метафизике и преподавал английский язык и англоязычную литературу в Бостонском университете, где преобладали философия и филология, продолжающие богословские штудии ранних пуритан. Заниматься прикладными науками там предоставляли рабочим пчелам в ульях материального мира.
Положение профессорской дочери частично объясняло впечатление, которое производила Филлис, причем производила, как полагал Оуэн, намеренно. Однако он чувствовал, что в чем-то она на него похожа — такая же стеснительная, но не от робости, а от желания оградить свое «я» от непрошеных вторжений.
Роста Филлис была выше среднего и ходила слегка подавшись вперед, чтобы не бросались в глаза ее полные груди, даже если были прикрыты зимней одеждой. Пышность ее форм была особенно заметна в солнечные дни весной или ранней осенью, когда она скидывала пальто, делавшее ее похожей на швейцара или офицера, и, завернув юбку до середины бедер и спустив свитер и блузку до (он не был уверен на расстоянии) верха купальника или лифчика, растягивалась на одеяле посреди Главного двора.
Ни одна девчонка в Пенсильвании, даже самые симпатичные из богатых кварталов на Элтон-авеню, даже Эльза Зайдель, его школьная любовь, не могли сравниться с Филлис.
Эльза, дочь торговца продуктами и скобяными изделиями, одета была всегда нарядно: мягкие кожаные ботиночки, полосатые носки до колен, свободная развевающаяся юбка, широкий пояс в стиле «нового взгляда», черепаховые заколки, поблескивающие в прядках светло-каштановых волос. И густо наложенная темно-бордовая губная помада — на фотографиях она получалась черной, Оуэну приходилось после поцелуев стирать ее со рта, поплевав на носовой платок. Беда, если мама увидит его в таком виде. Она вообще не хотела, чтобы он гулял с Эльзой, хотя из семьи та была уважаемой — более уважаемой в Уиллоу, чем семья Маккензи, сравнительно недавно приехавшая в эти края.
В долинном районе, где находилась средняя школа, жили люди, чьим изначальным языком был пенсильванский немецкий. Эльза тоже говорила с немецкой неторопливостью, гораздо медленнее, чем другие девчонки в Уиллоу, и по голосу ей давали лет больше, чем было на самом деле.
Эльза выделялась провинциальным лоском и провинциальной же простотой. Когда они впервые поцеловались — это было в перерыве между танцами, куда погнала его мать, чтобы он поскорее привык к новой школе, — она не тыкалась ртом в его рот, как когда-то Элис Стоттлмейер во время игры в бутылочку. Ее влажные губы словно таяли в его губах. Из-за того, что Эльза была его ниже (достойный наследник рослых Маккензи, Оуэн изрядно вымахал в свои семнадцать лет), ей, вспотевшей в платье из тафты, пришлось обнять его за шею и пригнуть его голову к себе. Они стояли за сломанным автоматом с кока-колой, сверху мигала лампа дневного света, и ей хотелось целоваться еще и еще. Она нетерпеливо прижималась к нему всем телом. Он вспомнил про Кэрол Вишневски и Марти Нафтзингера. Они трахались стоя в узком проходе между школой и текстильной фабрикой. То же самое могут сделать и они с Эльзой, подумал Оуэн.