Выбрать главу

Сама природа ополчилась против него. В первый год не убрал половины яровых, потому что пошли дожди, а райком призывал без промедления поставить зерно государству. Сахарная свекла уродилась со свиной хвостик. Весна в тот год выдалась поздняя, а секретарь по зоне МТС наседал на пятки, чтобы побыстрее отсеялись. Надо бы рискнуть, заупрямиться, выждать недельки две, как другие председатели, но кто мог знать, что дожди скоро перестанут? Нет, лучше уж отсеяться в предписанные сроки, чем остаться виноватым. А в прошлом году его свалил лен. Согласно плану, ухнул под него десятую часть угодьев. Как избавления ждал урожая. Лен-то вырос, но большая часть труда все равно пошла псу под хвост. Своим крестьянским сердцем он предчувствовал беду. Не хотел стлать лен осенью — многие предсказывали ранние морозы, о потеплении же и речи не было. Однако приехал уполномоченный из министерства и велел без проволочек стлать лен, поскольку фабрики испытывают острую нехватку сырья и ждать весны они не могут. Разостлали. И тут же пошел снег, затем хлынули дожди, потом опять снег. Часть льна сгнила, а за остальной выручили крохи, потому что фабрика взяла низшим сортом.

Да, куда ни глянешь, убыток на убытке, и осенью отсыпаешь за трудодни немногим больше, чем давали Тауткус с Барюнасом. А человеку-то жить надо. Вот и промышляли кто во что горазд — спекулировали, расхищали колхозное добро, иной даже в соседский курятник не стеснялся залезть — до того испортила людей нужда. Душа кипела злобой на бездельников, выслеживал воров, стращал, добром просил честно хлеб зарабатывать, но все словно горох об стенку. Многих наказал, трудодни урезал, но те только потешались над таким наказанием да еще хвастались, что-де за одну ночь убыток с лихвой возместят. Хотел запугать: поймал Винце Страздаса, конюха, с мешочком овса, засадил на три года, а польза была одна — все возненавидели, за последнюю собаку считали, а как-то вечером даже запустили камнем из кустов… Нет, злом ничего не добьешься, а доброе слово вроде побрякушки на собачьем хвосте; у голодного хлеб на уме, надо сперва ему брюхо набить, тогда он будет тебя слушать…

Так думал Мартинас, тащась по дороге, которая вилась по полям, словно свадебная лента, брошенная на снежной равнине. Выкурил одну сигарету, зажег вторую, отшвырнул ее, нагнулся за снегом, с жадностью набросился на него — пить захотелось: со вчерашнего обеда ничего не ел, и внутри все горело. Потом снова закурил, подозрительно озираясь, словно чего-то стыдился или искал подтверждения своим мыслям.

Вдруг он застыл на месте. С минуту смотрел сквозь кустарник на ветхий, покосившийся крест, окруженный правильным квадратом из кривых верб; глядел со странным удивлением, словно впервые увидел и почерневшую трубу, рядом с которой торчала обугленная береза, в незапамятные времена посаженная дедом Гальминасов, и на развалины, накрытые набухшим снежным тулупом, под которым вместе со священным пеплом разоренного очага близких ему людей лежал похороненный навеки кусок дорогой сердцу земли.

Мартинас снял шапку. Долго стоял, склонив голову, бередя душу воспоминаниями, и кровоточила старая рана.

Восемь лет назад он мечтал привести отсюда человека, равного которому не знал на целом свете. В тот вечер тесный кружок соседей поднимал чарки за него, за невесту, дочку Гальминаса Вале, за общее их счастье… Пришли бандиты. Окружили, подожгли. Ему чудом удалось спастись, а Вале вместе с родителями погибла в огне…

Он вздохнул всей грудью и торопливо пошел по берегу Акмяне, забыв даже надеть шапку. Недалеко от моста он очнулся от гула мотора. По большаку ехал грузовик с мебелью, вслед за ним второй — с коровой в кузове.

«Приехал… — подумал он, устало поглядев вслед второму грузовику. — Будет у меня новый сосед». Губы искривила горькая усмешка. Облокотившись на перила моста, он какое-то время собирался с силами. Потом пошел. Шел и шел извилистыми проселками, брел мимо хуторов, оставляя за собой собачий лай, и втайне уже хотел, чтоб кто-нибудь позвал его в избу, окликнул, потому что одинокая его душа выла как голодный волк. Но хутора будто вымерли. Зато деревня, словно в насмешку над ним, то выкрикивала что-то невразумительное, то пела, то топала под гармонь, и будто веселая девка звала к себе, суля сладкое забытье. Вот и кружил Мартинас по полям кяпаляйской бригады рядом с петлей Акмяне, сворачивая все ближе к задворкам, погруженным в вечерние сумерки, ближе к магазину.

V

А здесь, на длинной доске, положенной на чурки у стены, напротив прилавка, сидели Андрюс Вилимас и Раудоникис с Гаудутисом Помидором. Поодаль в одиночестве потягивал водку Винце Страздас, сорокалетний колченожка со скрюченной правой стопой. На днях он вернулся из лагеря; его выпустили до срока, так как был дисциплинирован и работал, аж из шкуры вылезал. Хоть срок и отбыл, но виновника своей беды забыть не мог и так озлобился против Мартинаса, так возненавидел весь род Вилимасов, что теперь дергался от одного звука голоса Андрюса. Поодаль, забравшись в темный угол, сидели Шилейка с Вингелой. Оба как следует налакались самогону Лапинаса и теперь, перешептываясь да косясь на компанию Помидора, потягивали пиво и поглядывали на каждого вошедшего, едва открывалась дверь, — не смекнет ли кто, не выставит ли стаканчик чего-нибудь покрепче…