— Да вот… С ходу берет… — прошептал Римша.
Мотеюс прищурился, будто целясь в удаляющуюся машину. Потухшая трубка пыхтела, клокотала, скакала в зубах.
— Пошли! — зло бросил он.
И зашагал. За Лапинасом поплелся Римша, а за ним, волоча по снегу обочины цепочку следов, затрусил Медведь.
II
Изба Лапинаса была пятистенная, из нетесаных бревен. Одну половину — горницу — занимала семья Римши, а в другой жил сам Мотеюс с женой и дочерью Годой. Из большой комнаты, собственно избы, вели две двери — одна на кухню, другая — в комнатку дочери, где кроме кровати стояли полированный буфет, платяной шкаф карельской березы и большое зеркало.
Изба выглядела куда беднее. В углу, у стены Годиной комнаты, стояла кровать Мотеюса, у стен — две деревянные, липовые скамьи с решетчатыми спинками — работы Римши, а между ними затесался старый квадратный стол, застланный клеенкой. Крохотные, о шести окончинах, окошки по деревенскому обычаю были уставлены цветочными горшками. Стены обиты цветной бумагой, утомительно-голубой фон которой разнообразило полтора десятка семейных фотографий и несколько святых образков, повешенных над столом, повыше окна.
У Лапинасов редко переводились гости, потому что Мотеюс умел не только крепкое пиво сварить, но тайком гнал и самогон, а вдобавок была у него красавица дочка, за которой бегала добрая половина лепгиряйских парней.
Вот и сейчас за столом сидел колхозный счетовод Пятрас Вингела, прозванный Ягодкой Сладкой, — плешивый холостяк, во рту которого блестели серебряные зубы, щеголеватый, то и дело поправляющий узел галстука, пропитанный одеколоном, будто парфюмерная лавка. Рядом с ним — Симас Гоялис, восемнадцатилетний, тощий, веснушчатый парень, по уши влюбленный в Году. Его родители недавно переехали из Дзукии, с песков Варены, где начали сажать лес Нрава он был тихого, славился простодушием, страшно боялся насмешек, как мог подчеркивал свою мужественность и, в знак зрелости, отращивал под носом серый пух. Он работал прицепщиком, но частенько пописывал в районную газету то заметки, а то и стихи; в колхозной стенгазете появлялись его веселые статейки, язвительность которых поражала многих, оттого что с виду Симас был тихоня тихоней. Весь конец стола занимал плечистый увалень, лепгиряйский бригадир Викторас Шилейка, — скуластый, большеглазый, средних лет мужик. В трезвом виде он не мог слова связать и вместо разговора только ржал по-лошадиному, разинув пасть, и, зыркая во все стороны, мотал крупной вислоухой головой. Зато во хмелю язык у него развязывался как следует. А уж картежник да плут был первейший во всей деревне. Четвертым за столом сидел Прунце — головастый, придурковатый с виду парень, силы невероятной; и ростом и крепостью он уступал только кузнецу Раудоникису, да и то самую малость. В Лепгиряй он появился лет десять назад, но никто толком не знал, откуда он, как его фамилия. Было известно, что это дурак, которого легко надуть, который ходит по дворам, чуть ли не даром делает самую черную работу, — и хватит с него. Прозвище дали ему сами лепгиряйцы: прозвали Французом за то, что Прунце гундосил и на свой лад выговаривал согласные.
Прунце, счетовод и бригадир дулись в «очко» на деньги, а Гоялис, забившись в угол, следил за игрой. На столе стояла вторая уже бутылка самогону, которую задаром принесла Лапинене, потому что муж строго-настрого приказал не брать с колхозного начальства ни рубля. Гоялис не пил, а Прунце у Лапинасов сходил за домочадца; так что ни капли не шло без пользы.
— Лишние, ягодка сладкая… — Вингела подмигнул Шилейке и придвинул пятерку, потому что в банке, который он нарочно не взял, было столько же.
— Ну, Прунце! — Шилейка швырнул карту и подмигнул счетоводу. — Тысяча копеек! Пли!
Прунце осклабился, выпучил глаза, вытянул толстую шею в синих жгутах вен. Манили, ох, манили его эти десять рублей, но в кармане бренчали лишь медяки.
— Рупль… Тай рупль… — прохрипел он, протянув поросшую рыжей шерстью лапу за второй картой.
— Ведь туз тебе достался, Прунце? — вскочил Вингела. — Пиковый туз! Дай-ка и я приложу, ягодка сладкая.
— Покукуй задницей, — запротестовал Викторас. — Отбиваться не дам. — Он незаметно приподнял карты. Внизу мелькнула десятка. Прунце аж затрясся от волнения: деньги у него в руках.
— Тай все! — Он схватил карту. И остолбенел: вместо десятки выскочил король треф.
— Пыло тесять! — взревел он, закатив глаза. — Кута тевал тесятку, шулик?
— Сам ты жулик. Нечего в карты заглядывать. — Шилейка открыл свои карты. — Вон где десятка! Я же себе не сдал, бедняга! Еще?