— Еше… — Прунце загреб бубновую семерку. Долго подсчитывал, дул, по обычаю картежников стараясь сдуть лишнее очко. Потом глубоко — будто на мехи нажали — вздохнул и отшвырнул карты. — Мноко…
— Прунце, неужели ты не видишь? Они тебя обставляют, — вмешался Симас.
— Ха-ха-ха! — заржал Шилейка. — Прунце, слышь, что он говорит? Говорит, ты — дурень, ничего не соображаешь, мы тебя дурачим. Такого мужика!
— Я — турень? — Прунце глянул на Симаса словно взбешенный бык. — Какой такой турень?.. — Бухнул кулаком по столу, даже бутылка подпрыгнула. — Вот там в морту, путет турень!
— Успокойся, ягодка сладкая, он же сопляк сопляком. Викторас, дай Прунце карты.
— Сдавай, Прунце. — Шилейка пододвинул к Французу колоду. — А ты, корреспондент, не путайся у мужчин под ногами. Сдавай, Прунце, чего уставился, как черепаха на яйца? И отслюни мне десять рублей.
— Не-э… не-э… — промычал, прогнусавил Прунце, с мольбой глядя на мужиков.
— Велико дело, нет. Кто — ты деньги или деньги тебя делают?
— Руки есть. Не мужик — гора, — подхватил эту мысль Вингела. — Лапинасу за проигрыш колодец вычистил, а тут из-за паршивой десятки…
— Ну уж! Порубишь воза два хворосту — и квиты. — Шилейка заржал, бросил презрительный взгляд на Симаса. Тот сидел пунцовый от обиды, не смея больше рта раскрыть.
— На магарыч Лапинас зайца принесет… — сверкнул зубами Вингела.
— Знаешь, я начинаю завидовать Лапинасу. — Шилейка наполнил стопки. Все выпили. — Живет будто в молоке купается. Римши у него в испольщиках. Куда там — в испольщиках. В батраках! Огород сажают, полют, убирают. Старику пальцем шевелить не надо.
— Значит, такой уж смиренный, истинно литовский характер попался, ягодка сладкая.
— Как же, как же. Думаешь, Римша один дюжину детей осилил?.. Мотеюс — известный жеребец… Старший, Лукас, что в МТС механиком работает, тоже Лапинасовой работы…
— Слыхал я. Говорят, Лукас взял непорожнюю.
— Вот-вот… Мотеюс подсунул. Истинный дурак этот Римша. Я бы об спину такой бабы палку сломал. Холера!..
— Любовь, ягодка сладкая, камни плакать заставит. Вот и Морта: обкрутила Лукаса вокруг пальца, водит с завязанными глазами, куда хочет, и выдает вранье за чистую монету.
— Надо было Римше с Матильдой пожениться. Вышла бы ладная ослиная пара, — злобно бросил Шилейка, поглядев в окно на Лапинене, иссохшую старушонку, которая мыла у колодца картошку. — Дура старая, и больше ничего. Лапинас ею заместо тряпки ноги вытирает, рта разинуть не дает. При нем все ключи, деньги. А она ходит оборванная, хуже батрачки. С зари до зари то за скотиной, то у печи, даже валенок ей не купит.
— Сама виновата. Кто просил выходить за Мотеюса? Она же чуть ли не на десять лет его старше.
— А зачем брал? Покойный отец рассказывал: Матильда и слышать про Мотеюса не хотела. Боялась. И как тут не бояться: был красавец, известный бабник, молодой парень, а она — старая дева и не дуреха какая-нибудь, свет повидала, потому что двадцать лет в Америке прожила. Только Лапинасу Матильдины доллары очень уж ладно пахли, вот и скулил, на коленях ползал, пока не замутил старой деве голову и не потащил к алтарю.
— Ты осторожней, ягодка сладкая. Лапинасов зятек слышит. Еще в газету настрочит.
— Таких зятьков, как он, — половина колхоза. Верно, Симутис? Чего краснеешь? Не унывай, подойдет и твоя очередь — ухватишься за гриву. Года — девка жалостливая…
— Это уж мое дело, — гордо отрезал Симас.
Прунце поддакивал мужикам, кривлялся, выкрикивал односложные словечки, которые срывались с его губ с клекотом, тяжело, будто глинозем с лопаты. Но сильнее всего поглощала его игра. Вся душа его целиком ушла в карты, в черные и красные картинки, в волшебные, почти живые очки, которые влекли, соблазняли, лукавили… И бежал рубль за рублем, пятерка за пятеркой из его кармана. Шли в банк невидимые глазу деньги, которые еще предстояло заработать. А как же — такой парень, такой силач! Вот только чуток потеплеет, он возьмет топор, и хвороста Шилейки как не бывало. А Вингеле он хлев вычистит. В долгу не останется, не бойтесь. Зато и Шилейка с Вингелой не скоты. Сварят пива, чтоб за работой во рту не пересохло. Будет работать да песни петь. Ведь Прунце им за брата…
В избу вбежала Года. Вернулась она из деревни, где носилась с самого утра, так что проголодалась как волчонок. Кинулась в кухню, там сразу же зазвенела посуда, опрокинулось ведро. Хватала что попало под руку, совала в рот, не садясь, притопывала от нетерпения: музыканты уже ушли из читальни в школу, где сегодня комсомольцы давали вечер с представлением. Гримироваться было рано, но ноги сами скакали: до того чесались пятки, до того хотелось пуститься в пляс с парнями… Вся она трепетала как пламя на ветру, каждый звук звенел для нее музыкой. Мир стал огромной избой на торжественном празднике, полной беспечного гомона, хмельного веселья, волнующих душу песен.