Анна могла бы вести себя и посдержаннее. Прикинуться смирной и покорной, как другие деревенские девки, которые избегали раздоров с родителями. Но в Анне тлел уголек непонятного беспокойства. Тлел и жег. И не давал примириться с тем, что, как ей казалось, было неверно.
«Откуда во мне это?» — спрашивала себя Анна. Видно, год в советской школе, у учителя Малкална, открыл перед ней совершенно новые горизонты.
Почти в тот же миг, как Анна ступила на усеянную кирпичной крошкой и мусором улицу деревни Пушканы, там появилась и ее мать. Уже совсем готовая к толоке — в светлой кофте, клетчатой воскресной юбке, белой косынке, в руках навозные вилы с новым, недавно закрепленным черенком. Заложив засовом калитку двора Упениеков, или Гаспаров, как обычно их называли в деревне, она, уже с вилами на плече, повернулась, чтобы отправиться в другой конец деревни, откуда доносились громкие голоса собравшихся на толоку к Тонславу.
Но, завидев дочь, она решила ее подождать.
— Явилась все же, бродяжка! — прошипела Гаспариха. — По грибы ходила, видали ее! Я вот этими вилами тебе так бока намну, что век меня помнить будешь! — Она угрожающе тряхнула вилами. И замахнулась, но тут же заговорила уже спокойнее: — За какие грехи ты, пресвятая богородица, так покарала меня, послала мне это дитё? Пропадает невесть где! Я тут на части разрываюсь, а она… Сейчас же по-человечески оденься, чтоб не стыдно было на людях показаться!
Раз мать бранится, Анне ясно: на сей раз без побоев обойдется. Главное, поскорее скрыться с ее глаз. И быстро сказав «да-да», Анна толкнула калитку в огород, побежала к амбару, где Упениеки летом хранили хорошую одежду. Скинула мокрое от росы платье, надела полосатую юбчонку, сменила темную кофточку на светлую, повязала белый фартук. Пускай, раз такой приказ!
Мать ждала на улице на том же месте.
— Чего косынка-то на самом затылке? Солдатская шлюха ты, что ли? — пробурчала, уже ковыляя вниз по улице.
Когда мать с дочкой явились на толоку, женщины, раскидывавшие навоз, уже прошли угол пашни почти с пурвиету[1]. На сером пару мелькали разбросанные бурые комья навоза, распространяя едкий, острый запах. Две Аннины сверстницы — Габриела Дабран и Езупате Спруд — энергично расшвыривали только что сваленную кучу, а старшие женщины, сбившись, что-то обсуждали.
— Бог в помощь! — Анна вонзила вилы в навоз.
— Лучше бы сама помогла! — ответили девушки. — Да пошевеливайся!
— А то как бы нам перед возчиками не осрамиться, — добавила Езупате. — Мы сегодня вроде бы за главных. Матерям, как видишь, поговорить надо. А тут еще Езуп…
— Тонславиха даже не хотела толоку затевать, — перебила ее соседка, грузноватая, но подвижная Габриела Дабран. — Да сам Тонслав настоял. Из-за какого-то дурного приказа, из-за каких-то дурных бумаг балтийцев[2] не оставит же он землю необработанной.
— Ничего не понимаю. — Анна опустила вилы. — Чего загадками разговариваете? Какие бумаги? И при чем тут Езуп?
Лишь теперь она заметила, что на толоке на этот раз не видно обычного оживления. Правда, настоящее веселье всегда начинается лишь после застолья, однако обычно и возчики проворнее, и женщины, раскидывающие навоз, разговорчивее, и те и другие настроены по-праздничному.
— Как? — широко раскрыла глаза Езупате. — Ты ничего не знаешь?
— Не видела, как десятский приходил?
— Нет.
— Проспала, что ли? — допытывалась Габриела Дабран.
— Не проспала. По грибы ходила.
— Там, наверно, и заснула?
— Да ну вас — проспала, заснула! — рассердилась Анна. — Заладили, как гусыни.
— Ты, Анна, не дуйся. — Габриела принялась рассказывать: — Утром десятский принес из волости приказ явиться Езупу Тонславу в волостную военную комиссию. Таких, как Езуп, забирают в солдаты. Десятский сказал, опять война будет. Опять какой-нибудь Бермонт или другой генерал объявится. И заставит наших вместе с ним коммунистов бить. За это обещают землю имения нам отдать, ну, это еще вилами на воде писано. Только ясно: балтийцы хотят латгальцев ухлопать, чтоб им самим побольше досталось. Что-что, а на это они мастаки. Ну, а наши пушкановцы… Можешь представить себе…
— Еще бы.
Но разговаривать уже было некогда. Ребята подогнали четыре полных воза. Женщины также бросили судачить, явился и сам хозяин толоки Тонслав. Все медные пуговицы на жилете расстегнуты, грудь распахнута, шапка нахлобучена так, что только видны усы, пухлая нижняя губа да выдающийся подбородок.