Нина стащила резиновые перчатки. Ее руки были усеяны красными пупырышками, но они совсем не причиняли боли. Она вымыла в раковине перчатки и повесила их сушиться, с усилием сглатывая слюну — у нее было какое-то странное ощущение в горле. Взглянув на нее, Лейла чиркнула записку:
«У тебя онемел язык — это пройдет».
Снаружи послышался исполненный величайшего достоинства голос старика — отца скрипичного мастера:
— Ему не на что было надеяться — вы дали ему последнюю надежду. Это все, чего мы можем ожидать в этой жизни. Ну а теперь его жизнь и смерть — в воле Божьей.
Лейла написала еще одну записку:
«Ты молодчина! Теперь иди поспи».
Быстро наклонившись, Нина поцеловала ее в щеку. Уже повернувшись к выходу, она заметила две пуговицы из слоновой кости, сиротливо лежащие на подносе, и, воспользовавшись тем, что Лейла отвернулась, сунула их в карман.
Светила полная луна, так что Нине не потребовалась свеча, и она с легкостью несла одеяло через луг. В оранжерее она бросила одеяло на землю и достала из кармана кружочки влажной кости. Они были поразительно гладкими и, лежа на ладони, поблескивали в лунном свете. «Смотри! — звучал в голове мамин голос. — Невероятно!» Но в этом не было ничего невероятного — они дали скрипичному мастеру последний шанс. Она положила оба кругляшка, бок о бок, под самым стволом пальмы и с силой вдавила их пальцами глубоко в теплую землю, чтобы там они превратились в ракушки, привезенные из Биаррица…
Проснувшись через несколько часов, Нина начала задыхаться — в горле словно засела пробка. Встав на четвереньки, она попыталась вдохнуть, ловя открытым ртом холодный воздух, с трудом втягивая его через распухший язык. Наконец ей удалось отдышаться, делая один лихорадочный вдох за другим; постепенно вздохи переросли в рыдания. Она плакала от испуга, оттого что у нее болело горло, оттого что она была одна в саду… и всегда будет одна. Мама умерла, и скрипичный мастер с мраморно гладким черепом тоже умер. Нина вспомнила его последний взгляд, и теперь она поняла, что в нем читалось, — ужас. Когда она давала ему хлороформ, он увидел собственную смерть. В нос опять ударил отвратительно сладкий запах хлороформа, и ее стало рвать прямо на одеяло.
Руки и ноги дрожали, а горло и носоглотка горели огнем. Когда отпустило, она встала, доковыляла до бочки с дождевой водой и, прополоскав рот, чтобы избавиться от мерзкого вкуса, стала пить свежую воду, а потом упала в плетеное кресло.
В лунном свете оранжерея казалась огромной, точно собор. Нина просидела так очень долго, чувствуя лишь отчаяние да боль в горле. Но постепенно стало проявляться ощущение, будто все ее нервы на пределе. Что-то подобное она иногда испытывала маленьким ребенком, когда играла с какой-нибудь из полудиких кошек, живших в хлеву: кошка подходила ближе, так, что носом почти касалась Нининого носа, и, когда звериная плоть становилась совсем близко, кончик носа у Нины начинало покалывать. Сейчас такое же ощущение было у нее во всем теле, как будто совсем рядом притаился какой-то большой зверь.
— Нина! — послышалось вдруг откуда-то сверху, и она, вскинув голову, вгляделась в верхушку пальмы. — Нина!
Голос был низкий, и она не только слышала его звучание, но и ощущала его цвет. Голос был бронзовый.
— Нина!
Пальмовые листья превратились в крылья. Показалось лицо. И глаза, от которых ничто не могло укрыться.
Ангел.
— Нина!
Голос доносился издалека, из-под крыши оранжереи, которая теперь была выше самого высокого здания на свете, — и в то же время был совсем рядом, шептал ей прямо в ухо.
— Да… — прошептала она в ответ.
— Ты должна уехать, далеко-далеко.
Дарья нашла ее на рассвете. Небо было бледно-серым, за конюшней пели петухи. В полумраке пальма казалась старой и унылой, и Нина поняла, что пальма тоже умрет. Она уже видела, как рабочие вынимают стекла из дальней стены, и теперь поняла, что оранжерею потихоньку разбирают, чтобы использовать стекла в новых парниках для рассады и кабачков. Их пальма исчезнет так же, как исчезла та, на фреске.
— Так вот ты где, — Дарья глядела на нее сверху вниз, кутаясь в шаль.
От Нины разило рвотой, которая засохла спереди на халате и в волосах. Ей было все равно.
— Он умер, так ведь? — спросила она хрипло.