— Это моя бывшая жена, в партии — новичок, и вы ее посылаете агитировать? — спросил я секретаря. — Это легкомысленно.
— Не я посылаю. Коллектив фабрики выбрал, народ выдвинул, а она согласилась и работает — только держись!
Работает — только держись? Пожалуй, я плохо понял. Катажина? Секретарь, словно желая доставить мне удовольствие, хвалил ее сверх меры. По его словам, Катажина ездила на митинги, обходила дома своего убогого квартала, возле еврейского кладбища, даже в кинотеатре выступала перед молодежью и в старостве перед служащими.
— И вовсе не глупо то, что она говорит, — продолжал секретарь. — Говорит от чистого сердца, очень лично. И о вас постоянно упоминает, в пример ставит. Или покажет пальцем на первого попавшегося и спросит: «А что для вас было хуже всего до войны?» А тут для всех самым страшным была безработица, локауты, нищета в деревне и эмиграция во Францию, на шахты. Фабрика, впрочем, тоже была французской. А то спросит: «Что поделывают ваши дети?» Всегда, черт возьми, попадает точно в цель… А если придется круто, вас преподнесет. «Я расскажу вам об одном человеке, который…» И поехала, дескать, пережил кошмар, и мог бы после этого спокойно отдыхать, например, абажуры делать, почему именно абажуры — но это действует, уж больно занятно, — а он за работу взялся, чтобы старые порядки не вернулись. Что говорить, сами же ее рекомендовали.
Я потерял дар речи, не знал, как отвечать. «Катажина вернула себе девичью фамилию, — подумал почему‑то без всякой связи с услышанной историей. — Она ничего не говорила мне о своей деятельности».
На следующий день я выехал в глубинку и только по возвращении улучил минуту, чтобы зайти к Катажине, на этот раз меня «эскортировали» Юрек Загайский и один ормовец. Они сидели в сенях, пока мы разговаривали с Катажиной, следовательно, я не мог их обременять слишком долгим ожиданием. Сказал ей, что знаю все, повторил слова секретаря.
— Преувеличение, — сказала она, несколько развеселившись. — Он, как всегда, приукрашивает, а впрочем, мне непонятно твое удивление. Что бы ты делал на моем месте?
— Кася, все это очень мило, но ты не вправе вытаскивать на всеобщее обозрение мои личные дела и превращать их в пропагандистские аргументы. Я не давал тебе полномочий.
— Ты не принадлежишь себе, и твоя история не принадлежит только тебе. Если ты лично хочешь быть полезным, то и твоя история тоже полезна независимо от того, услышат ли ее из твоих уст или из чужих. И больше не придирайся, ладно? Собственно, получается так, словно ты недоволен моей работой, ибо она не вяжется с твоим представлением обо мне. Переменим тему: остаешься у нас на праздники?
— Нет, возвращаюсь. Приеду сразу же после праздников. Есть указание о мерах предосторожности, тебе скажут в комитете, не относись к этому слишком легко.
— Меры предосторожности? Уж нет ли у тебя мании преследования? Думаешь, на всех твоих бабенок готовят покушение? Меры предосторожности, меры предосторожности, — ну совсем как в добрые старые времена, когда ты был моим супругом.
— Кася!
Она пожала плечами. По худому лицу пробежала судорога, каштановые волосы рассыпались по щеке.
— Веселого рождества, — сказала она. — Супруге и сыну также. Как вы его назовете?
— Не знаю. Ганка хочет Петром.
— Хорошее имя. Ты моя опора, и на ней воздвигну храм свой. Трижды отрекся и так далее. Только умоляю: не говори сейчас, что я должна выйти замуж и обзавестись собственным Петрусем, ибо взор твой исполнен состраданья.
— Ты расстроена.
— Еще бы, конец года — не шутки, взгляни. — Она кивнула головой в сторону груды бумаг. — Работы на всю ночь.
— Ну, тогда желаю «веселого рождества», Кася.
1— Люди говорят: буду о тебе думать. Повтори!
— Буду о тебе думать.
Праздники я провел дома, но «у телефона», поскольку комитет круглые сутки находился в состоянии готовности. ЦК прислал для распределения среди работников аппарата немного хлопчатобумажной ткани, чулок и полотна, так что удалось сделать Ганке подарок. Из Ц. я привез елку, но игрушек не было, только родители Ганки — отец тоже приехал — настригли цветной бумаги, склеили цепи и украсили деревце. За праздничный стол сели в сумерках, жена взяла облатку и, делясь ею со мной, сказала:
— Дай нам господь счастья, мира, здоровья и силы.