— Господин учитель, я знаю, что, если даже крепко уцепиться за веревку большого воздушного змея, все равно не улетишь. А если привязать змея к орлу, тогда как?
Когда он в тот день вернулся домой, мать, как всегда, спросила его, чему учили их в школе. Вместо ответа он молча вытащил свою старую игрушку — вислоухого зайца — и швырнул его в воздух: уши зайца от полета растопырились, как крылья орла…
Но даже если бы у Эрнста был орел, что толку, раз нет воздушного змея, которого можно было бы к орлу привязать?
Тем временем Гитлер продолжал сидеть в Ландсберге — прошел и август, и сентябрь, а его все не выпускали, и, как и предполагал Рейнхольд, всю вину за это он взвалил на Рема. Он подозревал, что Рем с помощью своей растущей «военной ветви» коварно подогревает страхи мюнхенских властей, побуждая их держать под замком его, Гитлера, сами же эти молодчики ведут себя тише воды, ниже травы, делая все, чтобы их не запретили. В октябре истекло полгода со времени его заключения, однако прошел октябрь, а за ним ноябрь… и Гитлер поставил минус против фамилии Рема.
Но тут подошли декабрьские выборы, которые наконец-то сдвинули дело с места. В симпатиях избирателей наступил явный отлив: на этих выборах правая коалиция, к которой присоединились остатки нацистов, потеряла больше половины своих мест в рейхстаге, значит, «нацистская угроза», если она вообще существовала, явно была ликвидирована.
Мюнхенские власти вздохнули с облегчением и выпустили Гитлера перед рождеством.
Итак, с момента своего ареста Гитлер пробыл тринадцать месяцев «вне поля действия». Никто не сунул ноги в его туфли — уж за этим-то он проследил, — хотя Рем явно смастерил себе собственную пару… Словом, Гитлеру придется начинать сначала, — правда, не совсем сначала, ибо на сей раз (благодаря процессу) все знали его имя, а вот планов никто не знал.
14
В элегантном доме элегантного квартала Мюнхена в половине седьмого мальчик, снедаемый нетерпением, слышит, как гость в холле топочет, сбрасывая с обуви снег; потом прыг-скок-подскок, и он уже высоко в воздухе на руках у гостя восклицает: «Dass D'nur wieder da bist, Onkel Dolf!»[25] — дыша в пропитанный антимолью пиджак его синего выходного костюма. А как он вырос, этот славный четырехлетний герой, с того дня, когда они вместе ели пирожные на Блютенбергштрассе!
— Куда же ты спрятал свою маленькую новорожденную сестричку, негодник?
Но прежде чем четырехлетний герой успел ответить дяде Дольфу, которого он так давно не видел, тот уже попросил отца героя сыграть ему «Liebestod»[26].
Ханфштенгль в изумлении воззрился на своего гостя: он так хорошо выглядит, и притом они ведь толком еще и поздороваться-то не успели! Неужели у него снова начались нервные припадки? Впрочем, музыка Вагнера всегда целительна, как арфа Давида для царя Саула. Итак, хозяин сел на табурет и отгромыхал «Liebestod» на своем концертном рояле, так что бюст Бенджамена Франклина скакал и прыгал по всей крышке.
Слушатель, казалось, изрядно располнел; он стоял, широко расставив ноги, склонив набок голову, его костюм из легкой шерсти натянулся у пуговиц, и мальчик во все глаза смотрел, не лопнет ли он. Но не успели последние звуки поистине листовского фейерверка замереть в воздухе, как в комнату вошла мама с маленькой Гертой и дядя, поцеловав ей руку, принялся нахваливать малышку и снова и снова повторять, как он сожалеет, что доставил ей столько беспокойства в Уффинге…
Что же это за «беспокойство» было в Уффинге? Мальчик ничего не мог вспомнить — разве что собаки уж больно сильно лаяли тогда в темноте, но, конечно же, это были не дядины собаки, которые так лаяли!
Вообще он мало что мог припомнить насчет дяди Дольфа, кроме самого главного, а это самое главное заключалось в том, что он любил дядю Дольфа, всегда любил.
Тут двери в столовую раздвинулись и все пошли ужинать. Ужин был сервирован по всем правилам большого парада — при свечах. Индейка и разговоры ни о чем… Гитлер изображал восторг и восхищение: какой изысканный вкус — зажечь свечи вместо электричества, какой впечатляющий артистизм! Казалось, он был совершенно потрясен этим высокоинтеллигентным аристократическим домом, который создали его хозяева, и какой «feme Gegend» — аристократический квартал.
— Ханфштенгль! — возгласил Гитлер. — Вы самый большой аристократ, какого я знаю!
Не подозревая иронии, Пуци наслаждался, довольный и гордый собой. Друг его явно старался изо всех сил (тщательно следил за собой и не ошибался, правильно пользуясь ножами и вилками), но ему еще нужна обкатка, еще нужно его поднатаскать, и Пуци уже видел себя в роли наставника гения.
Сладкие пироги и разговоры ни о чем… Мальчику было безгранично скучно. Дядя Дольф — единственный за столом, кто хоть раз обратился к нему, да и то вспомнив о какой-то детской проказе, которую, как он утверждал, только они двое и знают, хотя мальчик давно забыл про подобные глупости. Помнишь, как мы отшлепали этих озорных деревянных львов на папином кресле… Да неужели дядя не понимает, что это детское сюсюканье, годное для трехлетнего младенца, только смущает четырехлетнего героя?! И юный герой обратил свои мысли к елке и к ожидавшим его подаркам. Во-первых, он просил, чтобы ему подарили саблю, и очень надеялся, что младенец Христос ничего не напутает и принесет ему настоящую саблю, кавалерийскую. А за саблей в списке его пожеланий стояла плита, из-за которой все его дразнят… Неужели младенец Христос тоже решит, что он девчонка, как думают все остальные, раз он любит стряпать?! И дядя Дольф тоже решит, что он девчонка? При этой ужасной мысли малыш покраснел до корней волос и чуть не подавился тортом.
Вино и снова разговоры ни о чем… Герр Гитлер почти ничего не пил, однако явно все больше воодушевлялся. Он рассказывал один злой тюремный анекдот за другим, и все хохотали до упаду, когда он своим завораживающим голосом вызвал и оживил перед ними графа Тони, а потом своих надзирателей и даже изобразил грохот их сапог по коридору и звук поворачиваемого в замке ключа.
Живописуя свою жизнь в тюрьме, он явно взывал к их сочувствию. Тем не менее Пуци решил, что тюрьма принесла ему огромную пользу, ибо дала возможность отдохнуть и хоть немного пожить нормальной, размеренной жизнью, в чем, по мнению Пуци, он очень нуждался. Теперь он, несомненно, стал здоровее и разумнее, и, может, будущее сложится для него не так уж мрачно… Пуци вспомнил про Фридриха Великого и рассказал Гитлеру, как после битвы под Хохкирхом даже «der alte Fritz»[27] сидел на барабане, кусая ногти, и думал, что для него все кончено.
Но Гитлер не желал вести серьезных разговоров о будущем: сегодня рождество, праздник — так будем праздновать. И он стал чрезвычайно оживленно рассказывать про жизнь на Западном фронте. По большей части это были забавные истории, хотя Гитлер явно высмеивал в них некоего полковника фон Кессена, чванного баварского барона, которого он так изображал, что все хохотали до слез (даже мальчик и тот громко прыснул, хоть и понятия не имел, над чем смеются родители). Гитлер противопоставлял этому надутому чурбану простецкого старшего ефрейтора Аммана, о котором он говорил очень тепло, и безупречного лейтенанта Гесса…
Затем он принялся ухать, как сова, и подсвистывать сквозь зубы, так что вскоре не осталось ни одного германского, или французского, или английского орудия, звука которого он бы не воспроизвел, и хозяева так и ахнули от изумления, когда он даже попытался изобразить грохот и рев артиллерии на Западном фронте — всех этих гаубиц, пулеметов и семидесятипятимиллиметровых пушек. Звенели стекла в окнах, тряслась мебель, а удрученный Пуци думал о том, как сейчас таращат глаза его аристократические соседи, прислушиваясь к этому грохоту, ворвавшемуся в мирную рождественскую тишину. Рев, и вой, и лязганье танков, и крики раненых… Теперь Ханфштенгли смеялись меньше, наверное, не будучи уверены в том, что это так уж смешно: ведь плотный невысокий человек в синем сержевом костюме подражал голосом самым разным звукам и ничего не забывал — был тут и захлебывающийся кашель отравленного газом солдата, и булькающий хрип умирающего с простреленным легким.