Выбрать главу

«Stille Nacht, Heilige Nacht» на большом концертном рояле… Пора наконец было заняться елкой и долгожданными подарками, а у всех на лицах такое торжественное выражение. Но «Stille Nacht» звучало лишь до тех пор, пока они стояли в ряд и с постными физиономиями пели, а потом дядя стал показывать маленькому солдату, как держать саблю, которую принес ему младенец Христос, и зазвучал бравурный марш нацистов. К тому же это был не просто марш, а «Марш Шлагетера», который папа сам сочинил в память этого мученика (расстрелянного французами в Руре). В его мрачно-скорбных частях раздается барабанная дробь на басах, а затем — необузданно-дикий припев:

Zwanzig Millionen — die sind euch wohl zuviel,Frankreich! das sollst Du bereu'n! Pfui![28]

Pfui!.. Голос предков звучал в этом выкрике, в него вкладывалась вся ненависть и все презрение к этим мерзавцам французам — pfui!.. Заразившись настроением взрослых, слишком взбудораженных и уже ни на что не обращавших внимания, кроме того, что происходило в них самих, маленький мальчик размахивал своей деревянной саблей и наотмашь рубил тяжелую мебель («Pfui! Pfui!»), стремясь разбить ее в кровь. И тут вдруг разразился Гитлер — поток слов перекрыл звуки рояля и даже выкрики «pfui!»: он призывал к войне с Францией — с ней надо воевать заново, но теперь только с Францией, поставить ее на колени, превратить в развалины Париж, а французов раздавить под этими развалинами, как крыс в сточном колодце…

Пианист отдернул руки от клавиш, словно то были раскаленные добела угли, и в ужасе уставился на разбушевавшегося дьявола, которого пробудила в госте музыка. Да разве этот человек стал «здоровее и мудрее»? Неужели ему не ясно, что не дадут нам остаться на ринге один на один с Францией?! Но когда ты целый год просидел в тюрьме с таким невежественным тупицей, как Рудольф Гесс, начиненный идиотскими теориями Клаузевица — Хаусхофера — Розенберга… Не просто просидел, а можно сказать, влюбился — если, конечно, такой человек, как Гитлер, может влюбиться — в «mein Rudi, mein Hesserl»…[29]

Мальчик между тем бросился плашмя на диван и, распростершись, слепо рубил саблей воздух — просто спятил, совсем рехнулся ребенок. А на елке одна из свечей наклонилась, и горячий воск капал и капал на лицо фарфоровой куклы, лежавшей в яслях под деревом.

Когда мальчика отослали наконец наверх спать, он сразу заснул, хоть и находился в крайнем возбуждении. И приснился ему младенец Христос и дядя Дольф — они сидели в одинаковых старых голубых банных халатах на грузовике, как победители, и ехали куда-то, а Бенджамен Франклин, размахивая саблей, плясал на крошечной железной плите, на которой в самом деле можно готовить (плиту эту мальчик предосторожности ради так и не развернул, пока не очутился у себя наверху).

Но потом во сне плита стала расти и расти и трубы ее застлали дымом все небо. А Бенджамен Франклин, как и все остальные, исчез.

15

В тот же сочельник в Мелтоне нетерпеливо ждал гостя другой ребенок, ибо Огастин проболтался в Канаде всю осень и даже часть зимы и только теперь блудный сын наконец возвращался домой.

Задержался он потому, что в Оттаве среди правительственных чиновников обнаружил несколько друзей по Оксфорду; они были к нему чрезвычайно внимательны и уговаривали побыть с ними хоть несколько дней, а не садиться сразу на пароход, чтобы плыть в Англию, — по правде говоря, он и сам не прочь был понаслаждаться жизнью после того, как столько времени терпел лишения. И вот на одной из вечеринок он встретил некоего путешествующего американца из Южной Каролины по имени Энтони Фейрфакс. Это был молодой человек его возраста, но с такими старомодными, изысканными манерами, что по сравнению с ним Огастин показался себе невоспитанным грубияном, и, однако же, этот идальго собственными руками сконструировал у себя дома автомобиль… А тут еще началась осень, багряная канадская осень, когда клены горят, как фонари, а у входа в дом пламенеют тыквы; когда ранним утром в прозрачном, звонком, как хрусталь, воздухе вдруг проступают пики — вершины далеких гор, которые все лето скрывались за горизонтом, так что вам и в голову не могло прийти, что они вообще есть.

Чего же тут удивительного, что в эту дивную пору двое молодых людей, почувствовав живой интерес друг к другу, отправились вместе открывать новые для себя места на созданном Энтони автомобиле!

Двинулись они на север и вскоре очутились на дорогах, предназначенных преимущественно для всадников, вокруг стоял дремучий лес, и им часто приходилось продвигаться по компасу; они взбирались на горы и спускались в ущелья, в багажнике у них лежал топор на случай, если придется срубить мешающее дерево, и кирка — если надо будет убрать с дороги кусок скалы; при этом они все время держались за ручку дверцы, чтобы в случае необходимости успеть открыть ее и выпрыгнуть.

Днем они были слишком заняты, чтобы разговаривать, но вечером, завернувшись в одеяло, беседовали, пока не сморит сон. Пленительная старомодность Энтони включала в себя и твердую уверенность в том, что дуэли, суды чести, поглощение большого количества спиртного по-прежнему входят в то, к чему noblesse oblige[30], и что негры в лучшем случае относятся к высшим приматам… Огастин считал, что этот Дон-Кихот, имеющий за плечами столь реальную заслугу, как создание собственного механического Росинанта, конечно же, шутит, а Энтони считал, что шутит Огастин — какой же джентльмен может сомневаться в столь очевидных истинах, и это убеждение каждого в том, что собеседник думает совсем не то, что говорит, приводило их к бесконечным подтруниваниям друг над другом.

Когда ночи стали холодными, они ложились спать как можно ближе к огню, и Огастин на всю жизнь запомнил ту ночь, когда он, проснувшись, увидел догорающие уголья, а вокруг было темно и пахло хвоей, и в просветах между верхушками деревьев мерцали звезды величиной с яйцо; разбудила же его печальная песня волков, требующих от бога своей доли мяса, — песня, которую люди зовут воем… Однако ни ночью, ни днем они еще ни разу не видели ни одного волка — ни одна тень не скользнула среди освещенных солнцем деревьев, а ночью при свете костра не сверкали во тьме зеленые глаза.

Вскоре даже полуденное солнце перестало греть, утратив свою силу, и в воздухе заскользили первые снежинки, легкие, как дым. Наступало время года, когда даже медведи и те перебираются южнее и начинают подумывать о том, где бы залечь в берлогу, и молодые люди заспешили в город, пока их не застала здесь снежная канадская зима.

Они вернулись в Оттаву, и не успел Огастин решить, что пора наконец ехать «домой», как посыпал снег — он облеплял лицо, словно маска, наложенная умелыми пальцами, застывал на бровях и ресницах, застилал от вас противоположную сторону улицы, даже закрывал друга, шедшего рядом так близко, что до него можно было дотронуться. Потом в погоде снова наступила перемена, небо прояснилось. На улицах появились запряженные лошадьми сани, а воздух был такой холодный, что вдохнешь — и точно в легкие тебе воткнулись ледяные иголки. Но не столько этот холод на улице, сколько жар натопленных домов заставил Огастина наконец кинуться в пароходную контору: он вынес жару североамериканского лета, но жаркий воздух духовки в североамериканских домах зимой доконал его. Он должен немедленно вернуться в английскую зиму, где в домах чуть теплее, чем на дворе, или же он умрет.

вернуться

28

Двадцать миллионов — для тебя это, наверно, слишком много,Франция! Так приготовься к худшему! Тьфу! (нем.)
вернуться

29

Моего Руди, моего Гессика (нем.)

вернуться

30

Обязывает благородное происхождение (франц.)