Варится в котелке мамалыга, булькает в горшке вчерашний борщ. Мамалыгу мама всегда ставит на ближнюю вьюшку, а борщ — на дальнюю и нас учит делать так же: во-первых, говорит она, под дальней вьюшкой огонь сильнее и вода там закипает слишком бурно, а во-вторых, мешать мамалыгу там куда труднее, аж пот прошибает, да и локти бьются о низкий свод печи. Установленный порядок мама соблюдает неукоснительно, однако это ничуть не мешает ей каждодневно проклинать свою злосчастную долю.
— Лучше с глухими разговаривать, чем с вами! — жалуется мама всякий раз, когда берет в руки веселку. — Не просила я тебя, Гаврил, купить другой котелок, поменьше? В таком, как у нас, только грешников варить! Дров не напасешься, а толку чуть! Вот пусть меня бог покарает, если я однажды не накормлю вас сырой мамалыгой! Тогда, может, вы и вспомните мои слова, а то ведь ни ты, муж, хоть и не маленький уже, слава богу, ни эти сорванцы слушать меня не хотят!..
В конце концов, с охами и ахами, с криками и оплеухами, с жалостными возгласами и перчеными словечками мамалыга все-таки доводится до упоительной своей кондиции и вываливается, как золотое солнце, на отскобленную до желтизны деревянную доску, борщ разливается по мискам, и приходит момент, когда все, что подлежит съедению, аппетитно размещается на столе и остается только приступить к трапезе.
— Ну, чего ждете? — упавшим голосом спрашивает мама.
— Гаврил, тебе еще долго? — сдавленным голосом осведомляется Сырги, фронтовой товарищ отца.
Говорить ему трудно: отец как раз обрабатывает его затылок, и подбородок Сырги плотно прижат к груди.
— Немножко осталось, — отвечает отец.
— Ладно, — пытается кивнуть Сырги. — Так вот, Гаврил, на чем я остановился…
— Я, кажется, тогда лежал в полевом лазарете?.. — Отец говорит таким тоном, словно проверяет надежность своей памяти, хотя, конечно, он доподлинно знает, что так все и было. И он, и Сырги помнят прошлое, можно сказать, назубок.
Правда, иногда они нарочно сбиваются, чтобы потом получить удовольствие от восстановления истины.
— Да, Гаврил, ты тогда лежал в полевом лазарете. Бахтияров вытащил тебя на спине. Я бы, конечно, и сам рад был тебе помочь, но ты не сердись: ты ведь помнишь, как мы все влипли!
— Еще бы не помнить!
Оба лежали на брюхе в глубоких бомбовых воронках, только в разных!
— Так лейтенант приказал, — вспоминает отец.
— Капитан, — скромно поправляет Сырги.
— Капитан? — удивляется отец.
— Капитан. Он сказал нам: «Башку не высовывать, кому жизнь дорога!» А потом еще добавил: «Действовать только по моему приказу!»
— Ты даже слова помнишь! — поражается отец.
— А как же! Залегли мы в этих воронках — ни взад, ни вперед: зажал проклятый немец. Надо было ждать темноты…
— Верно, — уточняет отец. — Так и было приказано: ждать темноты.
— «Ночью прорвемся, ребята!»
— Вы есть собираетесь?! — кричит на нас мама, видя, как мы застыли с разинутыми ртами, но не оттого, что собираемся набить их мамалыгой, а оттого, верно, что нам кажется, будто мы лучше услышим то, что рассказывает Сырги, хотя, если честно признаться, мы давно знаем все наизусть. — Или вы садитесь кушать, или я сейчас же все соберу со стола и выброшу собакам!
Эта перспектива всерьез пугает нас: с мамой шутки плохи.
Мы набрасываемся на борщ, обжигаемся горячими ломтями мамалыги. А что касается отца и его фронтового друга…
Сырги:
— …Получилось так, что нас было пятеро в яме, а вас, Гаврил, трое. Так ты мне потом сам рассказывал. У немцев все поле пристреляно, снайперы только и поджидают, чтобы кто-нибудь высунулся. Что оставалось делать? Перекрикиваться.
— Точно! — кивает отец. — Я сначала думал, что капут мне пришел. Ты только представь: один в этой воронке…
— Один? А ты же говорил…
— Правильно говорил. Сначала я был один, а потом еще двое приползли: Бахтияров и этот… как его. Двое.
— Да, ты мне так и объяснял потом. Еще бы не испугаться: кругом немцы, и вдруг кто-то ползет! Но, слава господу, это были наши. Они бы тоже пропали, если бы не воронка. А скажи, пожалуйста…
— Как ты себя чувствуешь? — неожиданно интересуется отец, отстраняясь от Сырги.
— В каком смысле? — удивляется тот. — Ты о чем, собственно, спрашиваешь?
— Ножницы не беспокоят?
— Да вроде бы нет… — Сырги с опаской косится на ножницы и тут же возвращается к своей ежесубботней повести: — А нас сразу было пятеро! Потом даже удивлялись, как это получилось. Вроде бы культурненько шли в атаку — и вот на́ тебе: лежим в воронке и ждем конца!