ПЕРВОЕ СТАДО
Ой-ой-ой, что же теперь будет? Вдруг я умру, и никто не узнает, отчего я умер, такой маленький. Доктор утешал маму, что я скоро поправлюсь и буду носиться по-прежнему, а нынче мамочка из больницы вернется, Апалю́кас из школы придет, но меня уже в живых не застанут, это точно…
— Тетя-я! Пятру́у-те! — кричу я на всю горницу.
Мне откликается со двора петух, липа в ответ царапает ветками о стену, а тетя не слышит. Тишина. Только старинные ходики уныло отсчитывают последние часы моей жизни: тик-так, тик-так…
Вот ужас-то. Видно, именно тогда, когда тебя никто не слышит, когда никого нет рядом, и приходит страшила смерть. И чем громче я буду орать, тем скорее она меня отыщет и доконает.
В спину точно шилом колют — это кусается блоха, но я лежу неподвижно, боясь даже почесаться.
Уехала мамочка в больницу, вот и развелись у нас блохи. Никто рубаху не постирает, никто блинов гороховых не нажарит. Тетю Пятруте же, хоть и перебралась сюда за нами приглядывать, обычно не докличешься. А если и дозовусь, скажу, что умираю, она все равно лишь головой покачает. Тетя даже когда молится, так делает, словно говорит всем буззвучно — нет, нет, нет…
А была бы сейчас дома наша мама, обнял бы я ее, расцеловал и рассказал, что цыплёнок в тот раз не просто так издох и что не Апа́лис его из рогатки подстрелил, а я нечаянно дверью прищемил. А еще я хотел подарить свое стадо — всех овечек и коровок — и ящичек впридачу своему закадычному другу Йо́насу. И хорошо, если бы Апалис, придя из школы, выучил наизусть стишок, что я сам сочинил:
И снова ветки по стене — царап-царап, а ставни отвечают им глухо — бум-бум-бум. С просевшего потолка сыплется костра. То ли ветер шумит, то ли бродит кто на чердаке? Вдруг какое-нибудь страшилище пыталось протиснуться в щель да и застряло. А теперь скулит собачонкой… Вон уж и свистеть принялось, чтобы кто-нибудь на выручку пришел…
Хорошо еще, что у меня под кроватью спит моя скотинка. Белые фасолинки — овцы, а огромные пятнистые фасолины — коровы. Все они лежат в старом выдвижном ящике от стола. Стосковавшись по ним, я усаживаюсь в постели, кладу на колени ящик и прутиком пасу свое стадо: подгоняю, выстраиваю рядами, понукаю или ласково беседую со скотиной.
Нынче поутру один бычок, пузатый такой, забодал овцу. Я положил бедняжку в рот и по забывчивости проглотил. А что если фасолина внутри пустит побег?! Ведь она меня насквозь прорастет. Апалис прочитал в какой-то из своих книжек, как у одного старика фасоль пробила потолок, крышу и выросла аж до самого неба. А у меня уже живот режет! И с каждым разом все сильнее. А тут еще тетя дала на завтрак картошки с селедкой. И так мне сейчас пить хочется, так давно хочется, только боюсь, как бы от воды фасолинка в рост не пошла. Нет рядом мамушки, не с кем посоветоваться…
За стеной слышится позвякивание ведра, и я обрадованно закатываю рев:
— Те-е-тя-я! Те-е-течка! Иди сюда!..
Наконец дверь со скрипом отворяется и в горницу входит пропахшая дымом тетя Пятруте. Голова у нее трясется, будто тетя говорит: можешь ничего не просить — не выпросишь.
— Тетечка, — все же решаюсь я, — а я фасолину проглотил.
— Чего-о? — недослышав, спрашивает тетя.
— Фасолинку проглотил, фасоль!.. — кричу я в ее пропыленное ухо.
— Ну, проглотил, так чего тебе еще? Чего орешь-то?
— А я не умру?
— Чего-о?
— Если она прорастет, — говорю, — я не умру?
— Коли и умрешь, к боженьке угодишь… Лучше молись за мамашино здоровье.
— Принеси мне попить, — прошу я, потеряв надежду найти у нее утешение.
— То ему поесть, то попить… Сам не знаешь, чего хочешь.
Ворча, тетя уходит и немного погодя приносит в трясущейся руке глиняную кружку. Я колеблюсь — пить, не пить, но побаиваюсь тети и жадно выпиваю всю воду, в которой плавает костра. Будь что будет… Умер папа, умерли двое братишек, умру и я. Я ложусь на спину, складываю руки на груди и закрываю глаза.
— Ага, полежи-ка теперь, помучайся, раз маму не слушаешься… — нудит тетя. — Отца нет, от ремня отвыкли, вот с жиру и беситесь с Апалисом. И дернула вас тогда нелегкая на тот мост тащиться!.. Вам бы только набедокурить, поесть да одежду изодрать…