День прошел в напряженной обстановке. Мы с Луцией не обмолвились ни единым словом. И чем быстрее приближался вечер, тем больше росло напряжение. Луция несколько раз принималась что-то рисовать, но вскоре рвала бумагу, потом пила воду, подходила к окну и тут же отходила от него. Я мысленно дала себе клятву ни за что не оставлять ее одну и потому восседала каменной глыбой возле стола, следя за каждым ее движением.
За окном разлилась темнота. Луция беспокойно ходила взад и вперед вокруг стола, напоминая собою ночную бабочку, которая на свет яркого, манящего огонька влетела в комнату, но не умеет из нее выбраться. Я видела и чувствовала, какое смятение царит сейчас в ее сердце, и моя уверенность в том, что ее сегодняшний разговор со своим поклонником был не первый, всё больше росла, а одновременно с этим росла и моя ненависть к сестре. Да, именно за то, что она держала свое знакомство в строжайшей тайне от меня, я ненавидела ее со всей страстью. Одно только воспоминание о тоне скаута, каким он разговаривал с нею, вызывало у меня нервную дрожь в спине.
В тот момент, когда я, сидя за столом, вызывающе рассматривала ежеминутно меняющееся лицо Луции с опущенными глазами, из-за открытого окна долетел до моего слуха негромкий, осторожный свист. Через минуту он смолк, но потом тотчас снова возобновился. Сердце у меня замерло. Я поняла: это скаут вызывал на свидание мою сестру. В ожидании чего-то неожиданного и страшного я поднялась со стула и впилась глазами в Луцию, которая стояла неподвижно и прижимала руки к груди.
Свист за окном становился всё более настойчивым. Через несколько минут, длившихся, казалось, бесконечно долго, его сменила какая-то бравурная мелодия, которая небрежно насвистывалась также вполголоса. Но вот песенка начала понемногу удаляться, звучать всё слабее и дальше, пока совершенно не заглохла.
Луция, которая минутой раньше, словно подкошенная, опустилась на кровать, вдруг очнулась и, порывисто срываясь с места, крикнула:
– Да как он смел! Это мерзко! Мерзкий хам! Свистеть мне?! Как он смел?!
Я бросилась к Луции, чтобы обнять ее. Но она оттолкнула меня, будто я была в чем-то виновата. Луция быстро разделась и, не говоря ни слова, легла в кровать. Повернувшись лицом к стене, она продолжала упрямо молчать. Мне не оставалось ничего иного, как тоже раздеться и лечь спать.
Когда на другой день мы пошли к ручью, скаут уже поджидал нас там. При виде его сердце у меня екнуло. Я заметила, что лицо скаута, как и Луции, сильно изменилось по сравнению со вчерашним днем.
Скаут развязно поднялся с камня, на котором сидел, и так же развязно поклонился.
– Я пришел, чтобы узнать у вас, – начал он с притворной веселостью, – не могли бы вы разрешить детям баронессы поиграть в вашем шалаше? Они непременно хотят иметь такой же домик из ветвей, да мать не позволяет им заниматься грязной работой. Я сам построил бы им шалаш, причем гораздо лучший, чем этот, но я должен сегодня играть в теннис, а завтра мы едем с визитом к соседям. Поэтому, вы, конечно, понимаете меня, я не имею сейчас такой возможности…
– Спрашивайте разрешение у Тали, – прервала его решительным тоном Луция. – Шалаш принадлежит ей. Она гораздо больше меня потрудилась.
И, не обращая больше внимания на скаута, она начала поправлять кисти рябины, украшавшие вход в шалаш.
Смущенный скаут обратился ко мне:
– Ну и как?
Я покраснела от удовольствия. Покраснела, как в тот момент, когда узнала от панны Янины о том, что являюсь значительно выше кухаркиной Маринки. Вот наконец-то и я обладаю хоть чем-то, что может служить предметом вожделения, зависти и сделки.
– Пусть придут поиграть, – ответила я, не скрывая гордости владельца драгоценной собственности. – Если они хотят побыть немного в шалаше, то это нам не помешает.
Я была бы полностью удовлетворена своим ответом, если бы не ехидная, насмешливая улыбка скаута, которой он наградил меня перед уходом.
После полудня громкие голоса, долетавшие со стороны нашего холмика с шалашом, возвестили о прибытии туда гостей.
Все трое весело проказничали на берегу ручья. Шалаш с разобранной крышей и покривившимися стенами напоминал теперь своим видом беззащитную жертву свирепого урагана. Вокруг него валялись, алея, вдавленные каблуками в землю кисти рябины, которыми был украшен шалаш. Склонившись над ручьем, девчонка – дочь баронессы – азартно пересыпала в воду песок, нанесенный сюда нами. Увидев нас на холмике, она сделала удивленное лицо, покрутила своей головкой в светлых локонах и еще энергичней взялась за прерванное дело. Мальчишка и скаут забавлялись тем, что швыряли в воду камни, которыми мы с Луцией облицевали берега ручья. При этом они обливали друг друга водой и громко смеялись.
Скаут, сделав вид, что не замечает нас, положил руку мальчишке на плечо и, нагнувшись, начал шептать ему что-то на ухо. Мальчишка в восторге хохотал. Но вот скаут отпустил его плечо, выпрямился и нарочито громко позвал:
– Пошли! Покатаемся на пони, а потом снова вернемся сюда позабавиться.
Смеясь, они прошли мимо нас. Гордо вытянув шею, девочка сделала губы трубочкой и, бросив в нашу сторону косой взгляд, капризным тоном спросила своего приятеля:
– Ведь это будет наш остров, верно? И мы будем здесь играть. Мама нам разрешила…
Луция сразу же вернулась в комнату и весь остаток дня просидела возле окна. А я быстро побежала к реке и там, на берегу, горько всплакнула. Мне было очень жаль наш шалаш, ведь мы с Луцией вложили в него так много труда, жаль этот клочок земли, благоустроенный нашими руками. Мое самолюбие было оскорблено безобразной выходкой скаута.
Вернувшись потом к развалинам нашего зеленого домика, я схватила лежавшую поблизости палку и начала быстро рушить остатки стен и крыши шалаша. Когда я покидала холмик, на берегу ручья оставалась только бесформенная кучка сломанных еловых ветвей. Лесной домик прекратил свое недолгое существование.
С того дня началась непримиримая борьба между двумя враждующими сторонами – детьми баронессы во главе со скаутом и нами. Больше всего удивлял меня тот факт, что я не играла в этой борьбе почти никакой роли. Зато моя сестра – всё время молчавшая, беспомощная, целые дни проводившая в комнате, – моя сестра оказалась в центре начавшейся схватки. Когда однажды мы все вместе очутились во дворе – Луция, скаут и я, – сердце ушло у меня в пятки. Переживая за всех троих, я была страшно смущена своим присутствием, но и оставить их вдвоем не смела.
В присутствии Луции скаут поистине терял голову. Он то становился крикливым и надменным, спесиво, со смаком рассказывая о всех тех удовольствиях, которым предается во дворце, то вдруг делался несмелым, начинал заикаться и вообще напоминал всем своим видом робкого, серьезно провинившегося школьника. Зная, что его неумолимая возлюбленная сидит в своей комнате, он начинал кататься под нашими окнами верхом на лошади, гоняться за собаками или громко рассказывать Маринке об охоте, на которую выезжает вместе с господами – хозяевами дворца.
Когда мы сидели за столом и ели свой нехитрый обед «второго сорта», он непременно влетал в коридор, якобы для того, чтобы напиться воды, и, любезничая с Рузей, сообщал, что идет на теннисный корт разыграть матч с юной графиней.
А Луция была спокойна. С непонятной для меня выдержкой она умела отгородиться от напускного самохвальства, не замечать устремленного на нее взгляда, не слышать намеков, в которых чувствовалось желание во что бы то ни стало завязать с нею беседу. Встречаясь со скаутом, она упорно не поднимала глаз, устремленных в землю, и со времени происшествия у ручья ни разу не подала ему руки.
Что она чувствовала и думала, поступая так, – не знаю. Не допущенная к ее сердечной тайне, я с мстительным удовлетворением подсмотрела однажды, как пролила она украдкой несколько слезинок. О чем она жалела и что провожала этими слезами, – об этом я так никогда и не узнала.