Честно говоря, те картофелины, которые мы добывали и готовили нелегально, даже хорошо пропеченные, сохраняли свой отвратительный вкус и не менее отвратительный запах. Понятно, что они не могли насытить наши пустые желудки, но с их помощью мы всё же кое-как "обманывали" нестерпимый, изнуряющий физически и морально голод. Подгоняемые страхом, лишенные возможности хорошо пропекать картофель из-за недостатка дров, мы съедали его обычно полусырым. Впрочем, не только голод был причиной, ради которой мы так охотно устремлялись в прачечную. Тайное "преступление", которое мы совершали за спинами монахинь, в закрытом изнутри на ключ помещении, охраняемом бдительными часовыми, доставляло нам удовольствие и действовало на наше воображение своей "романтичностью".
Даже Целина, привыкшая к длительным постам и сохранявшая полное равнодушие к проблемам хлеба насущного, и та пристрастилась к нашим тайным пиршествам. Дело дошло до того, что мы умудрялись проносить печеный картофель даже к себе в спальню. Когда гас свет, помещение наполнялось чмоканьем и чавканьем, слышно было, как азартно работают воспитанницы челюстями.
Первыми заболели малышки: голодные, они тоже лакомились полусырыми картофелинами, не имея сил выбросить вон эту отраву, За малышками последовала Сабина, поедавшая гнилой картофель килограммами, затем – Гелька, я, Рузя и наши бессменные часовые: Йоася, Владка, Зуля.
Из старших девушек остались здоровыми только Зоська и Целина.
Когда город оделся в белый зимний наряд, наш приют уже представлял собою огромный злокачественный и опасный гнойник. Воспитанницы еле держались на ногах, их, и без того слабых, изматывали беспрерывные рвоты.
Два раза в день в нашей спальне появлялась сестра Модеста. Плотно сжав губы и не произнося ни слова, она приносила большую кастрюлю ячменной каши-размазни и ведро калганного отвара,[110] ставила их на пол и так же молча уходила. Больные поднимались с коек, рассаживались вокруг кастрюли, набирали в жестяные миски ячменную размазню, съедали, а потом, морщась и плюясь, запивали ее противным зельем.
В конце концов ни одна из нас не умерла, хотя порою казалось, что все мы вот-вот отправимся на кладбище. Своим выздоровлением мы во многом обязаны были Рузе. Оправившись от болезни раньше других, сама еще совсем слабая, девушка начала ухаживать за больными воспитанницами и вкладывала в это дело все свои силы. Она стаскивала с наших коек простыни, стирала их и сушила, ссорилась с монахинями из-за соды, мыла и различных зелий, ходила в аптеку за лекарствами, топила у нас в спальне печь, разносила по койкам бутылки с горячей водой, заменявшие грелки. На своих руках она сносила всех малышек на одну койку, раздевала их догола, укрывала одеялами, а их белье стаскивала вниз и сама его там стирала. Малышки, сжавшись в один клубок и грея друг друга, время от времени повизгивали, но всё же терпеливо ждали, когда Рузя принесет им выстиранные и выглаженные рубашонки.
Благодаря ее сердечной заботе и проворным рукам, кровавый понос начал постепенно сдавать свои позиции.
Целина и Зоська перебрались для спанья в швейную мастерскую и за время нашей болезни почти не показывались наверху.
– Целина проводит все дни в часовне, – пояснила нам сестра Модеста. – Молится за ваше выздоровление.
– Правильно, – рассмеялась Гелька. – Гораздо легче дремать на кленчнике,[111] чем стирать наше вонючее белье…
Зоська, на которую легло исполнение большей части наших обязанностей, время от времени врывалась в спальню, чтобы упрекнуть нас в лени, в умышленном нежелании трудиться. Больные швыряли в нее туфлями, а она показывала им язык и убегала вниз по лестнице, сопровождаемая громкими, гневными криками: "Предатель! Иуда!"
Вместе с возвращением здоровья к нам вернулся и аппетит, а наряду с этим – и хищения хлебных порций из столовой. Почти каждый день с подноса исчезало восемь – десять ломтиков. Вор был изощренный, хитрый и неуловимый. Его ловкость вызывала в нас бешенство и отчаяние. Ни засада, ни подсматривание через замочную скважину, ни повышенная бдительность и обостренная подозрительность – ничто не помогало. Хлеб продолжая исчезать, а вор по-прежнему оставался неразоблаченным.
В одну из суббот на мою долю выпада побелка кухни, Гелька с Владкой и Йоасей делали уборку в столовой.
Подпоясавшись тряпкой, я весело водила кистью по стене. Сквозь закрытые двери трапезной до меня долетал однотонный шум – это монахини читали послеобеденную молитву. Через минуту мое внимание привлекло шипение, которое шло со стороны плиты.
Я бросила кисть и подбежала к печи. На железной сковородке плавали в кипящем сале две колбаски[112] – обе аппетитно подрумянившиеся, с запекшейся кожицей и соблазнительным запахом. Я смотрела на них как зачарованная. Боже мой, ведь это – колбаски! Когда же я ела их в последний раз? Полгода назад?!
Из трапезной донесся шум передвигаемых стульев. Монахини отправятся сейчас молиться в часовню. Дорога была каждая минута. Я схватила со сковороды одну колбаску и, обжигаясь капающим с нее салом, сунула ее за пазуху. Меня обожгло так, словно я приложила к голому телу раскаленный уголь.
Открылись двери трапезной, и на пороге, шепча молитвы, появилась матушка-настоятельница, a за нею – сестры хоровые и конверские. Плотно прижавшись к стене, я вынуждена была переждать, пока коричневая змейка шуршащих ряс проползет через кухню, мимо меня, направляясь к часовне.
Когда последняя монахиня скрылась в сенях, я сорвалась с места и, ощущая на груди щекочущий огонек колбаски, помчалась, как ошалелая, по коридору, прямо в уборную. Но дверь в уборную – заперта! В:прачечную – тоже!..
Я присела на корточки на полу коридора и, вытащив колбаску из-за пазухи, дуя то на нее, то на обожженные пальцы, начала быстро ее уплетать.
– Наталья, что ты здесь делаешь?
Надо мною склонилась, удивленно раскрыв глава, сестра Алоиза.
Я тут же вскочила на ноги, не в состоянии что-либо ответить, так как рот у меня был забит до отказа.
– Почему ты не отвечаешь?
– Бле… уле… – пробормотала я, и при этом часть каши выпала у меня изо рта.
Монахиня с отвращением отпрянула.
– Что за девчонки, что за девчонки, – прошептала она. – Без стыда, без совести, без чести. Хуже, чем звереныши. – И, с презрением отвернувшись от меня, она ушла.
Глядя ей вслед, я подумала с сожалением, что мною навсегда теперь утрачена возможность натирать полы в детском садике. И всё это – лишь из-за одной дурацкой колбаски!
Когда я вошла в столовую, Владка и Геля усиленно пытались отодвинуть от стены буфет. Они с силой, рывком нажали на него, и верхняя часть буфета, которая опиралась на нижнюю тонкими ножками, зашаталась и с грохотом полетела на пол. С большим трудом удалось нам водрузить ее на прежнее место. На полу валялись тетради и книги, которые выпали из наших перегородок. Всегда закрытый на ключ ящик Целины разломался пополам.
– Вот теперь, по крайней мере, мы увидим, что она в нем прячет, – засмеялась Гелька, открывая ящик.
Ящик весь был забит кусками хлеба. Многие из них уже совершенно зачерствели и высохли, другие еще только начали черстветь, а с самого верха лежало несколько свежих ломтиков. Мы стояли и смотрели на этот ящик, как на какое-то новоявленное чудо.
– Ах, обезьяна, – пришла наконец в себя от удивления Гелька. – Теперь-то уж она в наших руках.
После краткого совещания, на которое мы пригласили еще нескольких девочек, было решено держать всё это дело в строжайшей тайне, а ночью учинить расправу над Целиной. Сохранению тайны способствовало то, что столовая из-за проводившейся в ней уборки была замкнута на ключ и никто, кроме уборщиц, не имел права входить в нее. Ужинали стоя, прямо в коридоре.
Когда сестра Модеста выключила в спальне свет и удалилась в свою келью, я натянула платье, надела туфли на босу ногу и на цыпочках подошла к койке Целины.