—У тебя, Густав, мутится рассудок, — чуть слышно возразила Эллена. — Мне хочется взять тебя за плечи и встряхнуть.
— Наш кок, между прочим, тоже слышал пение, — продолжал Густав, — и сам рассказал мне об этом. Специально приходил сюда, чтобы рассказать. Он клялся, что точно распознал: то были женщины, молодые женщины, которые очень медленно, почти не разжимая губ, выпевали слог за слогом.
— Мне жутко с тобой, — сказала Эллена.
— Я и раньше подозревал, что внушаю тебе тревогу, — отозвался Густав. — А между тем я уверен, что отношусь к числу вполне заурядных людей. В этом легко убедиться: всему внутри меня отведено такое же место, как у других. Я тоже умру, если мне перерезать вены на запястьях. И я не испытываю симпатии к реальностям, которые меня разочаровывают или огорчают.
— Ты печалишься, — сказала она.
— Нет, — ответил он, — это просто реакция на движение, которое так безоговорочно здесь возобладало. Для меня места не остается. Я даже не ощущаю себя. А если и ощущаю, то разве что в случайной функции наблюдателя. Когда кто-то говорит в микрофон радиопередатчика, его ничтожный — один из миллионов таких же — голос воздействует на мембрану. И электрический ток внимателен: он готов постоянно порождать колебания, чтобы они распространяли в электромагнитном поле эти ничтожные звуки. Но мы обманываем себя, если полагаем, что такой факт свидетельствует о покорении человеком электроэнергии. Или — о раскрытии ее тайны. Настоящее существование электроэнергии — рядом с такими феноменами. Но она ничему не удивляется. Кристаллы, металлы, планетарная система атомов — все они смотрят на высокомерие человека как бы глазами животных. Материя и ее душа пока еще даже не почувствовали вкуса к независимому существованию; что уж тут говорить о голосе, который приходит, чтобы почти тотчас развеяться! Мироздание не выламывается из своих законов, но считать это великой победой человечества просто смешно.
— Что общего между этим рассуждением и твоим состоянием?— спросила Эллена.
— Печаль, — сказал он, — это чужой голос, которому я повинуюсь: как повинуются голосу человека меняющиеся токи.
— Ты страдаешь, — сказала она просто. — Но отчего?
— Использованные мною сравнения можно поставить и в другой контекст, или в другой ряд, — сказал он. — Миллиарды ушей слышат волшебную мелодию, лживую или истинную, — мелодию всеобщей печали — и подпадают под ее власть. Реально наличествуют только скорбь, страсть, смерть. Но они, как лучи, распространяются в беспредельности, рассеиваются во все стороны. Все лучи — и известные, и неизвестные — выпевают изнуряющий ритм: эту мелодию гибели. И всякий, кто раскрывается ей навстречу, опускается на дно, сгорает, гибнет. Возможно, это самое изощренное достижение Высшей силы — что ее тихий голос присутствует повсюду. И мы, ее слуги, в любое мгновение призваны сразу ко всему. Но мы часто уклоняемся. Замыкаемся в себе. Только разве бываем мы настолько здоровы или неуязвимы, чтобы нас не могла коснуться боль? Разве освобождаемся хоть на миг от опасности смерти? Или разве здесь когда-нибудь воцаряются мир и справедливость, разве положение вещей бывает настолько безукоризненным, чтобы мы, успокоившись, выпустили из себя печаль?
— Это только теория, объясняющая, как страдание — со звезд или еще откуда-то — переходит на Землю, — сказала она.
—Да, но я не хочу... — тут Густав осекся.—Я согласен переживать все это, но хочу оставаться хорошим, как материя, не ведающая собственной глубинной сути. Я хочу выстаивать рядом с собой, когда вскрикиваю или в судорогах падаю на землю. Я не готов, чтобы кто-то проверял, отношусь ли я к полезным или к вредным представителям человеческой расы. Я, раз уж получил собственное бытие, хочу устроиться в нем как мне заблагорассудится. От того голоса я уклониться не могу. Я тоже, повинуясь ему, колеблюсь, содрогаюсь. Но не желаю переживать это так, как переживает любой заурядный человек.
— Да ты плачешь! — вырвалось у нее.
— Вижу, — сказал он, — но мне это безразлично.
— А мне нет, — сказала она.
— Что ж, это справедливо, — откликнулся он, внезапно переменив направление мыслей. — Ведь причина моих слез — ты.
— Не понимаю! — В ее голосе звучало отчаяние.—А ты не вправе говорить со мною загадками.
— На корабле есть некий господин суперкарго, — объяснил Густав, — и вчера ты куда-то исчезла с ним: вас не видели с полудня до вечера. Происшествие, конечно, естественное. И наверняка у тебя имелись причины, чтобы так поступить. Но я-то все это время давился горькой слюной. Не думай, будто я в чем-то заподозрил тебя или копил упреки; нет, для меня речь идет лишь о том, чтобы что-то преодолеть или по-новому взглянуть на свою судьбу.
У Эллены потемнело в глазах. Почти теряя сознание, она сказала:
— Я и сама собиралась с тобой это обсудить.
— Не сомневался, что наши желания совпадут, — продолжал Густав. — Собственно, дело тут не в твоих и не в моих чувствах. Мы с тобой могли бы просто сказать друг другу, что не произошло ничего, чреватого переменами. Мы два дерева, стоящие рядом в лесу. Одно несет на себе женское соцветие, другое — мужское. И вот наступила пора, когда все растения с нетерпением ждут теплого ветра, гонца любви. В пыльной похотливой туче, набухающей благодаря тому ветру, смешивается мужская сила разных других деревьев, живущих поодаль. Пугаться тут нечего. Я не ревнив, Эллена. Но ведь существуют топоры, способные срубить дерево...
— Это неверно, — сказала она, смежив веки.
— Что дерево можно погубить? — спросил он.
— Само твое сопоставление.
— Что тебя убьют — такая возможность существует.
— Мне нехорошо, — сказала она, — но я не вправе тебе не ответить.
— Ты же сама хотела со мной поговорить, — настаивал он.
— Суперкарго, — начала она, — несчастный человек.
— Я предполагал это, — сказал Густав.
— Он живет на теневой стороне, — сказала она.
— Это заметно каждому, кто привык доверять собственным глазам. Твои слова только подкрепляют мою уверенность: что суперкарго способен на необдуманный поступок. Я ведь не говорю, что он плохой. Возможно, плохих людей вообще не бывает. Но он человек стесненный. И потому несвободный. В своем одиночестве он прислушивается к голосам. Имеются даже доказательства его неустанного вслушивания: подслушивающие устройства. Он, значит, внемлет шепоту страстей, тысячекратно усиленному. И для него это становится потребностью, неутолимым голодом. Он сам не заметит, как сделается слепым орудием Высшей силы. Хищной рыбой, пожирающей внутренности.
— Неправда, — бессильно возразила она.
— Мы все учимся на своих ошибках, — сказал он. — Человеку свойственно оступаться.
Эллена сказала:
— Ты вот завел дружбу с нашими матросами. И не находишь ничего предосудительного в том, чтобы услаждать себя их воспоминаниями. А ты не подумал, что такая компания тебе не подходит? Тебя не пугает, что их разглагольствования перенесут тебя в притоны бесстыдства, где ты будешь свидетелем таких разоблачений, после которых станешь чужим для себя прежнего? Ты, конечно, не задумывался ни о чем подобном. Да, наверное, и не мог бы. Потому что, судя по плану твоих действий, сомнений у тебя не возникало. Я вовсе не упрекаю тебя, когда говорю, что умнее было бы продумать такие вещи заранее. Впрочем, ты бы все равно не отказался от этой вульгарной дружбы, которая, как ты полагаешь, ни к чему тебя не обязывает, зато позволяет обрести — без ущерба для себя — новый жизненный опыт.
—Я во многом с тобой согласен, — сказал Густав.—Хочу заметить только, что собственные мои мысли всегда были куда более дальнобойными и исступленными, чем рассказы членов нашего экипажа.
— Потому, видно, мои слова и не доходят до тебя, как бы я ни старалась. — В ее голосе теперь не было мужества. — И все же я должна хотя бы попытаться кое-что объяснить. Оценивай выигрыш от твоей дружбы как хочешь — не буду говорить, насколько она опасна, потому что сделанного все равно не вернешь, — но ведь из-за нее ты и ко мне стал относиться очень небрежно, часто оставлял одну...
—Я глубоко сожалею, — сокрушенно сказал Густав, — и попросил бы прощения, да только сейчас неподходящий момент.
—Ты сам создавал поводы, чтобы дело дошло до бесед между мною и Георгом Лауффером, — сказала Эллена. — Что плохого может быть в нашем с ним обмене мнениями, если грубую авантюру—свою дружбу с двумя десятками мужчин—ты находишь безупречной или по меньшей мере естественной?