Густав вернулся к себе, привел в порядок разворошенную постель и стал ждать, когда его голова очистится от отупляющего тумана. Он чувствовал себя так, будто два дня непрерывно плакал. Но, похоже, из глаз его выкатились лишь две-три слезинки. Когда — через продолжительное время — в дверь постучали, он спросил, не Тутайн ли это. И получил утвердительный ответ. Он пригласил матроса войти. Молодой посетитель был совершенно не в себе. Как только Густав заговорил с ним, он начал громко всхлипывать. Из-за этого и у самого Густава навернулись на глаза слезы. Несмотря на такое единство в печали, слепой пассажир спросил, почему Тутайн плачет. И услышал в ответ, что Эллена, дескать, похищена. Густав рассматривал исподтишка лицо собеседника. Оно, благодаря молодости, было безупречно. И все же... Будто слой патины лег на покрытую нежным пушком кожу. Потрясение, впечатавшееся в податливые лицевые мышцы, напоминало двусмысленную растерянность застигнутого с поличным. Дожив до четырнадцати или пятнадцати лет, любой человек теряет невинность — так Густав объяснил себе это... Тут барабанной дробью посыпались новые слова, и лицо того, кто их выпаливал, сразу же к ним приспособилось. Мол, не следует утаивать от команды факты, которые уже известны. Все матросы ошеломлены, у каждого сердце разрывается от горя. Никто не знает конкретных обстоятельств трагедии; однако кое-какие предположения высказываются, и их не так-то легко опровергнуть.
Густав подтвердил исчезновение Эллены, но сказал, что ее, вероятно, скоро найдут. Нет, дескать, оснований верить в несчастный случай или в преступление; скорее следует принять во внимание переменчивость настроений молоденькой девушки — которая, может быть, нарочно провоцирует страх, чтобы добиться каких-то своих целей. Впрочем, строить догадки относительно ее отдаленных намерений в настоящий момент бесполезно.
Принять такую точку зрения Альфред Тутайн не желал. Он начал спорить. Готов был поклясться, что рано или поздно обнаружится что-то ужасное. Он казался каким-то одичавшим, ожесточившимся. И говорил — в каюте Густава — не только от своего имени. Он явился в качестве делегата от судовой команды: избранный потому, что был ровесником Густава и, благодаря своей молодости, не стеснялся дать волю чувствам (как оно уже и произошло). В общем и цепом — приятный и простодушный юноша; именно то, что требуется, чтобы, действуя от имени остальных и следуя зову собственного сердца, предложить Густаву дружбу. Этот матрос второго ранга еще прежде отлично себя зарекомендовал. Но если теперь предложение не встретит должного отклика или возникнут другие недоразумения, будет проще простого обвинить, пристыдить неопытного молодого посланца и свалить все последствия на него.
Корабль — это тесное замкнутое пространство, где нельзя незаметно похитить человека, пытался возражать Густав; человек обладает голосом и может защитить себя, тем более что на борту функционирует — практически повсеместно — вахтенная служба.
Ее похитили и куда-то утащили, упорствовал Альфред Тутайн. Он говорил и хмурил лоб как настоящий свидетель. Говорил дерзко и убедительно, словно сам был сообщником. Дескать, относительно способа нападения матросы к единому мнению пока не пришли. Все слишком взбудоражены, не успели ввести авантюрные предположения в разумные рамки. Те, кто поопытней и постарше, утверждают (определенно не без оснований и не чересчур поспешно), что обычный способ сделать человека беззащитным—это предварительно его одурманить.
Густав невольно вспомнил о коньяке, которым одурманивал себя суперкарго. Он попытался отогнать эту мысль, продолжал задавать вопросы и подавать реплики в Неведомое. Мол, если мы действительно имеем дело с преступлением, то за ним стоит организация либо преступник-одиночка. Корабль же, Густав подчеркнул это снова, отнюдь не представляет собой просторный ландшафт. На корабле не растут леса, там нет непроезжих дорог, нет рек и ущелий, развалившихся хижин и пустырей. Количество жителей — к которым должны относиться и предполагаемые заговорщики или отдельные преступники — ограничено и хорошо известно: это совокупность находящихся на борту. Подозрение против кого-то, следовательно, должно быть убедительно обосновано; или лучше вообще не пускать его в сознание. Ведь в чудо внезапной вины поверить так же трудно, как и в прочие сверхъестественные феномены.
Тут Альфред Тутайн заявил придушенным голосом, что всякая вина внезапна. Она, мол, предшествует преступным решениям. Мысль — это греза. Подобие медленно ползущей улитки. А вот действующие руки оставляют после себя зримое. Смутившись, матрос резко перешел на другую тему. Сказал: он не убежден, что все, находящиеся сейчас на борту, уже видели друг друга, глаза в глаза. Но он, собственно, хотел не об этом... Он, чтобы не показаться глупцом, отступился от Недоказуемого, причислил сюрпризы (которые, как он считал, еще могут подняться из трюма) к сфере Непроясненного, а потом начал — безо всякого стыда — выдвигать обвинения против суперкарго. Дескать, Густав Лауффер вообще подозрителен, тут и доказывать нечего. Суперкарго дал повод, чтобы за ним пристально наблюдали. Конечно, кое-что можно сказать и в его защиту: как раз за последнее время отношение команды к нему радикально изменилось в лучшую сторону; однако серый человек определенно домогался расположения Эллены, и это производило на всех тягостное впечатление.
Густав, к собственному удивлению, счел последний аргумент Альфреда Тутайна коварной ложью. Нечистота намерения рассердила его. Он внезапно потерял контроль над собой и выкрикнул, перебив собеседника: «Неправда!» Он не хотел, чтобы непрошеный благожелатель с помощью грубой подтасовки вновь увлек его на проторенный путь столь мучительных для него, Густава, ревнивых мыслей. Там он не нападет ни на какой след и, еще не достигнув цели, погибнет от изматывающего смятения. Конечно, можно предположить, что Георг Лауффер холодно-безумствующими помыслами совершал насилие над Элленой. Густав, со злорадным презрением к себе, вдруг осознал, что стал уже достаточно взрослым и неароматным, чтобы говорить такие вещи о земных влечениях людей. Он не сожалел, даже суховато-сдержанно, что, подвергнувшись ускоренному превращению, получил какие-то раны. И не ждал от себя испуганного вопля, характерного для пока не оскверненных, но разочарованных и чувствующих свое бессилие мальчиков: такой театральный, блестяще разыгрываемый некоторыми впечатлительными натурами протест против медленного отравления изнутри в его случае не состоялся. Густав уже спустился в бездонную пропасть половой зрелости. Альфред Тутайн тоже туда спустился. Личинка (это существо, которое только жрет и растет), ничего толком не понимая, окуклилась. И теперь висит—пока сквозь нее проносятся в дикой скачке обнаженные сны тварного мира — в травильной ванне, наполненной гормонами. Они все могли бы холодно-безумствующими помыслами совершить насилие над Элленой... Однако преступление, то есть противоестественная подмена нормального влечения, представляет собой особую сферу деятельности, которую Густав в данный момент соотносил только с незримым судовладельцем. Суперкарго (в чем жених Эллены, тщательно все обдумав, больше не сомневался) еще недостаточно изнурен жизнью, чтобы предаваться похоти, так далеко выплескивающейся за рамки обычного вожделения. Наказуемое нарушение закона — разве это не конечный результат постепенного разрушения вещества человечности; результат пресыщенности, которая усиливается с возрастом, и всякого рода неудач; а также — вынужденного отказа от последних защитных оболочек внутреннего достоинства? Такое отчужденное поведение — беспощадное посягательство на Другого, внезапное или заранее обдуманное, — Густав не мог приписать людям из своего ближайшего окружения. Представление о чем-то подобном будто опровергало само себя. Во всяком случае голос внутреннего адвоката не умолкал...
Альфред Тутайн между тем упорно громоздил одно обвинение на другое. Теперь он описывал события злосчастного вечера. Отклонений от рассказа суперкарго в его версии не было. Почти до самого конца. Но Эллена, как считал молодой матрос, не покидала каюты серого человека.