Выбрать главу

Двое мужчин медленно двинулись вперед. Как бы с неохотой оторвавшись от двери. Груз состоял из одинаковых по величине ящиков, ничем не отличающихся от муляжей в первом помещении. Их и разместили почти так же. Нигде ящики не громоздятся один на другой. Каждый имеет свое место на полу, все они немного отстоят друг от друга. Четыре длинных ряда — как на складе каменных блоков — задают определенный порядок. Удобные проходы между рядами. Все в целом оплетено решеткой из реек. Вдоль и поперек и снизу вверх — белые тонкие деревяшки. Перекрестия в изобилии... Только здесь крепежные конструкции были жестче тех, которые бунтовщики обнаружили в помещении с пустыми ящиками, и казались необозримыми. Густаву и суперкарго через каждые несколько метров приходилось перешагивать очередную рейку. По мере приближения к середине трюма их представление о грузовой палубе становилось все более расплывчатым. Ощущение мрачной подавленности, которое им передалось, казалось, исходило уже не от самого этого места. Густав удивился, что у него—несмотря на путаницу белых, матово поблескивающих реек и на скудное освещение — сразу создалось впечатление большо-го пространственного объема, тяжести потолочных балок. Он напрасно искал этому объяснение. Во всяком случае коричневые ограничивающие плоскости после считаных минут, потребных для привыкания, стали какими-то нереальными—превратились в едва различимый фон для светлых ящиков и опалубки.

Густав решил сделать все от него зависящее, чтобы точно запомнить увиденное. От неприятного ощущения, производимого окружающим пространством, он, так сказать, отмахнулся. Обуздал свою чувствительность. Счел, что не вправе доверять ни донесениям носа, ни коже, по которой бегают мурашки озноба.

Суперкарго освещал каждый ящик, как бы давая понять: потаенному, сверхчувственному нет места рядом с будничными и четко разграниченными предметами. Вооруженное когтями сомнение, сухие ухмылки предательских фантазмов он пытался изгнать в протяженную пустоту. Он указывал на многочисленные крепкие гвозди, забитые в крышки и боковые стенки упаковочных ящиков. Его поведение было безупречным, его основательность — закоснело-педантичной. Он, если можно так выразиться, шел рядом с самим собой и подавал себе запросы относительно всех непроясненных впечатлений.

Наконец суперкарго и Густав сочли, что сделанного достаточно. И начали пробираться обратно: к той двери, через которую вошли. Густав, желая в последний раз попытаться приблизиться к содержимому ящиков, бросился на один из этих гробообразных футляров. Он постарался (хотя воля его почти растаяла, стиснутая предчувствием тщетности такой попытки) вступить в какое-то отношение со скрытой в ящике разновидностью материи. Ему казалось дурацким шутовством — ошибкой в структуре человеческих органов чувств — то обстоятельство, что предмет, отстоящий всего на несколько сантиметров, остается для него недоступным. Но это ведь самое обычное дело — что человек поражен слепотой. Кто из людей способен распознать глазами хотя бы болезнь ближнего, симптомы которой врач легко прощупывает под кожей?.. Через две-три секунды Густав соскочил с крышки, убедившись, что ледяное дыхание, наполняющее грузовой отсек, сообщается и ящикам... а может, исходит именно от них. Густав почувствовал себя так, будто бросился в снег, запорошивший зимнее поле. И будто к нему подполз белый призрак холода.

Когда суперкарго снова закрыл и запломбировал дверь, двое мужчин попрощались. Густав испытывал сильную потребность побыть одному. Он чувствовал непреодолимую усталость, отвращение к любым разговорам. Боялся обмена мнениями, который—после совместного осмотра трюма — был бы почти неизбежен, если бы пути их не разошлись. Георг Лауффер облегчил момент расставания. Он, казалось, и не ждал, что они останутся вместе.

Однако не успел Густав нажать на ручку своей двери, как почувствовал: к нему приближается какая-то тень. Суперкарго удалялся по коридору, а тень приближалась, от нее веяло ледяным дыханием грузовой палубы. Густав хотел крикнуть, позвать суперкарго. Но не сумел. Тень увеличилась в размерах и внезапно стала источать запах, запах гнили. Запах тотчас изменился: пахнуло как будто древесным дегтем. И сама тень теперь уплотнилась, обрела облик человека. И раздался голос Тутайна. И рука Тутайна легла к руке Густава, на ручку двери, и нажала ручку, и Густав смог войти в каюту.

Он бросился на койку. Холодная неопределенная боль угнездилась в позвоночнике. Едва улегшись, жених Эллены почувствовал голод и жажду. Но сразу отказался от мысли что-то предпринять. Только пошарил рукой где-то сзади и вытащил бутылку коньяка. Глоток оттуда даст немного обманчивого тепла... Он удивился, увидев, что жидкости почти не осталось. Выходит, меньше чем за два дня он опорожнил бутылку. И даже этого не заметил.

Через минуту, уже ощутив воздействие алкоголя, он упрямо решил все-таки отчитаться перед своей душой во всей совокупности полученных впечатлений. Он принудил себя к необычайно тщательному анализу. Он не чувствовал себя вправе, поддавшись телесному недомоганию, растранжирить собранное. Но как же трудно ему было — на сей раз — собраться самому! На дне его сознания лежали осколки последнего часа. Неужели он, незаметно для себя, надорвался? И холод, который его испугал, был симптомом начинающейся болезни, а не принадлежностью груза? Неужели непостижимая предупредительность, безрассудно-отважная уступчивость суперкарго (в подлинно дружеские чувства с его стороны Густав не верил) так и не приведут ни к какому прогрессу в бесперспективном до сей поры, расплывчатом деле? И он, Густав, со всех сторон окруженный коварством, не сумеет использовать даже эту нечаянную возможность? Разве осмотр грузового отсека не был средоточием всех его устремлений? Какое другое желание могло — еще недавно — сравниться с желанием проникнуть, пусть только на мгновение, туда, откуда Густав только что вернулся, обстоятельно все осмотрев? Разве все предположения, как явно ошибочные, так и детально продуманные, не сходились в одном пункте, который мозг Густава запечатлел в сотнях картин? Однако уже теперь, по прошествии недолгого времени, неискаженный образ невинной конструкции грозил расплыться перед его глазами... Густав в отчаянии вздохнул, перевернулся на другой бок. И решил на худой конец удовлетвориться схематичным, набросанным немногими штрихами рисунком — раз уж не способен выжать из себя большее. Он вынул из ящика несколько листков: планы и разрезы корабля, начертанные им — не очень умело — в качестве итога его поисковых экспедиций. Он хотел теперь — с более точным, чем прежде, указанием размеров — изобразить на планах грузовую палубу. Но прежде чем взяться за карандаш, он начал рассуждать вслух: «Пусть даже это неструганые, очень плохие гробы—живые люди лежать в них не могут. Мы здесь столкнулись с каким-то нарушением норм морали, возможно — с простой, повседневной коррупцией. Но верить в плавучий бордель... Только детский ум способен придумать подобное извращение, потому что не знает, что такое настоящая подлость, и принимает мерцание болотных гнилушек за раскаленные сковороды ада».

Он выпрямился и написал — поперек изображенного дрожащими линиями корабельного корпуса: «Никаких девушек». Теперь это зафиксировано, он к этому возвращаться не будет. Вычеркнуть всё, что просочилось сюда из одурманенных мозгов матросов, обреченных на воздержание. Он должен отдалиться от своих прежних друзей. Хищный человеческий ум — такой, что не довольствуется подачками случайных радостей и переживаний, увлекающих легкую добычу то вперед, то назад, — прельщается лишь тусклым блеском отщепенчества и не находит удовольствия в банальных прегрешениях, известных всем. Маленькая ложь или обманчивая разрядка, конечно, могут возбуждать такой ум. Но его грех должен быть остраненным, совершенно неведомым, жутким и единственным в своем роде... или отвратительно-непрерывным, как вонь от нечистот. Великие коллекционеры удивительных предметов не останавливались даже перед тем, чтобы собирать божественные искры и ставить их на службу своим противоестественным наслаждениям... Почитатели искусств создавали целые хранилища немереной человечности, собирали вокруг себя женщин, которых любили художники, — запечатленных в камне или застывших на живописных полотнах: собирали это свернувшееся, как кровь, бытие... Другие, которых более не прельщало совершенство, ненавидели буйствующие дикие звуки — и услаждали себя всевозможными низостями. Выискивали разные отбросы, скотские бранные слова—порождения отчаявшихся или гниющих мозгов. Таким мила вонь, а чистоту они воспринимают как невыносимую скуку. Невосприимчивые, несчастные люди: даже многократно пронзенные стрелами доступной для них заиндевелой похоти, они и глазом не моргнут...