— Подожди радоваться. Его домохозяйка и сожительница Клава работает на железнодорожном телеграфе нашей дороги, капитан.
— А если просто совпадение?
— У Клавы нет родственников в Болшево. Она сирота.
— Так кто же, кто был наверху?
— Узнаем, капитан, через неделю. Через неделю в Истру поступит информация о таком грузе, что они все вылезут на него. Запомни: ровно через семь дней — наша главная операция. Ты — со стороны.
— А раньше нельзя?
— Мышеловка должна быть без дыр. А у меня нет людей, капитан. Только через неделю обещали дать.
— Это все понятно. А что мне семь дней делать?
— Деньги еще остались? Ну и гуляй на них!
— Вот такую работу люблю! — восторженно объявил Саша, пожал подполковнику руку и, выскочив из эмки, закричал, подражая женскому голосу: — Алик! Домой!
Итак, отсчет от второго. Долго они шли, эти майские семь дней. Они медленно тянулись потому, что от каждого из них ждали победы. И каждый день сообщал России о победах; брались города, громились дивизии и армии врага, освобождались целые державы. Но главной победы пока не было, хотя по-настоящему желали только ее. Чтобы твердо знать — там, на западе, больше не убивают русских ребят. Чтобы без страха ждать их домой. Чтобы вздохнуть облегченно. Чтобы позволить себе почувствовать многолетнюю усталость.
Долго они шли, эти семь дней, прежде чем дойти до прохладного утра девятого.
Ловкая, складная, нестарая еще женщина в железнодорожной форме — из тех, которых называют самостоятельными — торопясь, почти бегом вошла в подъезд дома два «а», пробежала по коридору, поставила фанерный чемоданчик на пол и заранее приготовленным ключом открыла дверь.
Саша спал. Скрутив одеяло жгутом, скомкав подушку, спал, недовольно нахмурив лоб, израненный мальчишка. Спал солдат.
Женщина вошла на цыпочках, осторожно пристроила чемодан, села рядом с кроватью на стул, предварительно положив пистолет на стол, и долго-долго смотрела на Сашу. Разглядела уродливый шрам на левой, более тонкой руке, потрогала его осторожно, а потом вдруг стремительно приникла щекой к откинутой ладони правой.
Саша терпел такое недолго: жалко застонав во сне, он выдернул руку, повернулся лицом к стене и натянул одеяло на голову. Женщина улыбнулась и встала со стула. Увидела на спинке другого стула новый сашин пиджак, пощупала материю и озабоченно счистила ногтем только ей заметное пятнышко.
Вспомнив важное, женщина раскрыла платяной шкаф и, сняв с плечиков китель, рассматривала награды, а рассмотрев, повесила обратно. Вдруг она кинулась к окну и с ненавистью содрала полуспущенную бумажную штору.
С облегчением вздохнув, женщина воткнула в розетку штепсель громкоговорителя, и черная тарелка извергла из себя неистовый фанфарный марш. Женщина вернулась на стул у кровати, мягко и решительно тронула Сашу за плечо:
— Вставай, сынок, победа!
Саша перевернулся на другой бок, открыл глаза и, не удивляясь, узнал радостно и спокойно:
— Мама!
Уткнулся носом в материнские колени и затих. Мать гладила его по растрепанным волосам и плакала. А марш гремел, сотрясая тарелку, гремел, сообщая всем о том, что завтра — нет, сегодня! — начнется новая прекрасная жизнь.
Фанфарный марш продолжался. Они вышли во двор. Мать крепко держала под руку сына. Она гордилась им. И люди, которые в этот ранний час вышли из отдельных клетушек для того, чтобы объединить маленькие радости каждого в необычайной силе величия общую радость, понимали ее и, не завидуя, восхищались матерью и сыном.
Объявился Алик. Он был рядом с ними, но в то же время в стороне. Он понимал, что не имеет права на их торжество. Кто-то крикнул отчаянно озорным голосом:
— Качать его!
На Сашу накинулись мальчишки и девчонки, схватили за руки-ноги, сначала слегка поволокли, а затем стали невысоко подкидывать. Вошли в азарт и подкинули выше, но не удержали, и он мешком брякнулся на землю.
— Черт бы вас побрал, хиляки несчастные! Не умеете — не беритесь! — ворчал Саша, поднимаясь с земли и потирая место, что ниже поясницы. Но теперь на него накинулись взрослые. Оторванный от матери, он был уже не ее, он стал общим.
Обнимали… Целовали… Предлагали выпить…
Был первый день без войны, день великих надежд.
В этот день Алик все-таки пошел на тренировку. Он не знал, состоится ли она. Но шел во Дворец спорта «Крылья Советов», твердо понимая, что сегодня надо быть со своим тренером.
Алик думал, что в этот день все будет по-другому. Но все было как всегда. Он слегка запоздал, с лихорадочной быстротой переоделся в пустой раздевалке и ворвался в маленький зал, когда тренер уже скомандовал: «Становись!». Алик последним (шестнадцатым) — сегодня на тренировку собрались все — юркнул в строй, но хваткое тренировочное око отметило это, и сухой тренерский баритон сурово припечатал:
— Опаздываешь!
Алик виновато смотрел на строгого Василия Сергеевича, а мальчишеское сердце его больно сжималось от любви и жалости к этому человеку. Он был такой, каким был всегда, каким пришел к ним год тому назад — в аккуратных широких шароварах из байки, в плотно облегающем жесткий мускулистый торс черном свитере, стройный, четкий, невозмутимый. И, как год назад, пустой правый рукав свитера был тщательно свернут, но свернут почти к плечу и зашпилен большой булавкой. Шестнадцать пацанов привыкли за год к этому пустому рукаву, но сегодня они впервые по-настоящему поняли, что среди тех, кто принес победу, был и их тренер. Они поняли это, глядя на пустой рукав. Все шестнадцать смотрели на пустой рукав.
— Начали! — приказал Василий Сергеевич, и интенсивная двухчасовая тренировка началась. Разминка, работа на снарядах, наконец, спарринги.
Василий Сергеевич внимательно наблюдал, как боксирует Алик, дав для его спарринга пять раундов с пареньком тяжелее на два веса. Первые три Алик провел играючи. Зато последние два еле отстоял: паренек — полутяж все чаще и чаще доставал его. Довольный, что достойно выкрутился, Алик обернулся к Василию Сергеевичу, ожидая одобрения, но тот, глядя в пол, сказал ворчливо:
— Ноги стали тяжелы. Не танцуешь, а пузырь гоняешь. В футбол играть запрещаю. — И мелодично просвистев свистком-свирелью, громко объявил: — Свободны!
Шестнадцать приняли холодный душ (горячей воды сегодня не было) и, не торопясь, одевались, когда в раздевалку вошел Василий Сергеевич. Вот таким они видели его в первый раз: в гимнастерке, без погон, в галифе, ярко начищенных сапогах, при всех наградах Василий Сергеевич помолодел лет на десять. Он уселся на низкую скамью, достал из заднего кармана тонкую, слегка выгнутую алюминиевую флягу и попросил ребят:
— Стакан дайте.
Стакан стоял на маленьком столике у графина в углу раздевалки, и все шестнадцать ринулись к нему.
— Не разбейте, — предостерег их тренер, и они, застыдившись чего-то, уступили право на стакан самому медленному — тяжеловесу, который взял стакан, обстоятельно осмотрел — чистый ли? — и принес его Василию Сергеевичу. Налив из фляги до краев, тренер обвел отрешенным взглядом всех и сказал тихо и раскованно:
— Вам нельзя, ребятки. А мне сегодня можно. Мне сегодня можно все. За победу. За нашу победу. За мою победу. И за неизвестное ваше счастливое будущее.
Он выпил, не закусывая, понюхал ладонь единственной своей руки, зажмурился, помотал головой и, открыв глаза, предложил весело:
— На Красную площадь, пацаны!
Вся Москва шла на Красную площадь. С Никольской, Варварки, из Зарядья, из Замоскворечья от Манежной площади и улицы Горького текли в огромное озеро Красной площади людские потоки.
Вечерело. В ожидании чего-то необычайного люди стояли, разговаривали, шутили. Искали фронтовиков, а поймав, качали до тех пор, пока летающий фронтовик не начинал умолять уже всерьез не подбрасывать его больше.
Выше всех летал Василий Сергеевич, потому что подбрасывали его шестнадцать добросовестно тренированных им же самим ловких и азартных парней.
Начало смеркаться, когда в репродукторах раздался глухой и негромкий с грузинским акцентом голос, обратившийся к народу, который совершил невозможное: