— Да. Порядок народовластия, порядок демократии.
— Вот вы говорите — народ! Народ! Народ — это люди, человеки. За ними — глаз да глаз. Распустить, так черт-те что получится.
— Бойся профессиональных шор, Александр. Я знавал многих, считавших и считающих, что люди — стадо несмышленышей, которому, помимо вожака, нужны пастух и свирепые кавказские овчарки. Пастух направит куда надо, а овчарки не пустят куда не надо.
— Я что ли овчарка? — с обидой спросил Александр.
— Не стань ею, Александр. — Иван Павлович не выдержал, поднялся, с трудом прошелся по комнате. — Умер тот, кого я боялся. Единственного боялся, его. Мы себя всегда оправдываем. И я оправдывал себя и всех. Старательно отряхиваясь от сомнений, думал: так надо, это историческая и сегодняшняя необходимость. И, не размышляя, делал, как указывал он. Мы потихоньку становились рабами, потому что страх порождает рабов. Он всех загонял в страх, чтобы сделать народ послушным стадом. Крестьян — беспаспортным режимом, рабочих — законом о прогулах и опозданиях, интеллигенцию — идеологическими компаниями и постановлениями.
Иван Павлович закашлялся. Воспользовавшись паузой, Алик прочитал стихи:
— Это еще что? — откашлявшись, спросил Иван Павлович.
— Стихи, — объяснил Алик. — В сорок девятом три наших самых знаменитых поэта написали их к его семидесятилетию. Кончались они так: «Спасибо вам за то, что вы живете на земле». А назывались «Простое слово». А ты сегодня нам свое простое слово сказал.
— Э-э-э, да что там! — махнул рукой Иван Павлович. — Мало ли за двадцать пять лет слов наговорили. И великий, и учитель всех и вся, и лучший друг советских физкультурников. И я эти слова говорил.
Он отошел к окну и оттянул штору. За окном жила окружная железная дорога: светили прожектора, бегал маневровый паровоз, стучали, как в кузнице, железными буферами перегоняемые с места на место вагоны — формировался состав. А над всем царил искаженный динамиками противный бабий голос диспетчера.
— Он нас к победе привел, Иван Павлович, — в спину ему сказал Александр.
Иван Павлович обернулся и ответил ему, как недоумку:
— Запомни раз и навсегда: к победе привел нас ты. И миллионы таких, как ты. — Он прошел к дивану и опять прилег. Устал. — Я очень на вас надеюсь, Саша. На тебя и на этого вот балбеса. В ваших руках будущее великой державы. Вы, лучшие из лучших, фронтовики…
— Лучшие из лучших в земле мертвые лежат, — с горечью перебил Смирнов.
— А ты?
— А я — живучий. Только и всего.
— Так стань лучшим. В память о тех, неживых.
— Иван Павлович, за что вы сидели? — вдруг спросил Александр.
— Ни за что.
— Поэтому и выпустили?
— Выпустили потому, что я ничего не подписал.
— А что надо было подписывать?
— Что я — шведский шпион.
— Почему шведский?
— А что шпион, ты не сомневаешься? — пошутил Иван Павлович. — Я в тридцать третьем в командировке в Швеции был. Ну, все. Устал я, давай прощаться. Я, наверное, тебя в последний раз вижу.
Иван Павлович поднялся, и они обнялись. В это время из кухни заявилась Алевтина Евгеньевна и удивилась:
— Это еще что такое?
— Прощаемся, Аля.
— Ну уж нет. Они еще ужинать будут. Марш руки мыть и за стол!
Часов в двенадцать, сытые и слегка осоловевшие от сытости, Смирнов и Алик с удовольствием вышли на свежий воздух. Александр с радостью вспомнил:
— Слава Богу, завтра рано не вставать. Я тебя до метро провожу.
— Давай через поселок «Сокол», а?
Среди высоких сосен в тихих закоулках прятались как бы в беспорядке причудливые нерусские дома — коттеджи. Высокие кровли, интимные подъезды, ухоженные палисадники. У одного из них Алик остановился.
— Вот в этом доме мы жили до тридцать пятого года.
— Зачем же в наши бараки переехали?
— Отец тогда на короткую стройку уезжал в Воронеж. Ну, и нас с собою взял. А здесь приятеля своего поселил на время. Отец часто в Москву приезжал. Однажды приехал и матери говорит: извини, но я на наш дом дарственную приятелю оформил. У него прибавление семейства ожидается, ему сейчас с удобствами жить нужно, а у нас отпрыски уже взрослые. Вернемся, получим что-нибудь.
— А что приятель? — спросил Александр.
— Не знаю. — Алик усмехнулся. — Отец после отсидки с ним не встречался.
— Хороший дом, — оценил коттедж Александр. — Если бы в нем жили, может, и не заболел бы Иван Павлович.
— Заболел бы все-таки, Саня. Ему там легкие отбили.
С пригорка они спустились к развилке Ленинградского и Волоколамского, у генеральского дома перешли на ту сторону к станции метро. Постояли перед прощаньем.
— Нашел убийцу того, которого в Тимирязевском лесу?
— По-настоящему руки не доходят. Текучка, суета, другие дела.
— Понятно. Если бы убитый секретарем райкома был, то только бы этим вы и занимались. А то, подумаешь, уголовник уголовника убил. Пусть себе счеты сводят. Даже лучше — меньше преступного элемента.
— Что это ты вдруг вскинулся, Алик?
— Я не вскинулся, я две картинки вдруг увидел и так отчетливо, что сердце заболело: на колеблющихся ножонках шагает, падая к маме в руки, веселый беззубый младенец, и мать смеется от счастья. И другая: лежит на грязном снегу с дыркой во лбу уголовник, который никому не нужен. Один и тот же человек. Вот он и вот он…
Смирнов посмотрел на Алика без злости и признался:
— Вчера, Алик, во время задержания я тоже убил человека. Потому что нельзя было не убить.
По утреннему делу в бане было малолюдно. Александр сам раскочегарил парную, два раза, через паузу, чтобы каменка подсохла и прокалилась снова, поддал и забрался на верхний полок. Первый пар он принимал всухую. Поначалу сильно обжигало. Он натянул на голову старую шляпу, чтобы не спалить уши. Лежал и предвкушал минуту, когда пробьет первый пот. Пот наконец обнаружился мельчайшими идеально округлыми капельками. Тогда он сел и стал ждать, когда потечет. Потекло вдруг и сразу: из-под мышек, в паху, со лба, из-под бровей. Заливало и ело глаза. Он закрыл их и застонал от удовольствия: гудели косточки.
Хорошего понемножку. Он вышел в мыльную и позвал банщика. Ефим Иванович в клеенчатом своем переднике, прикрывавшем срам, напоминал египтянина с картинки в учебнике древней истории. Египтянин уложил великоросса Смирнова на шершавую ноздрястую каменную лавку и приступил. В шайке сбил могучую пену и нежно накрыл ею Александра. Прошелся, еле касаясь, по всему телу, а потом, взяв грубую мочалку, намылил всерьез. Один раз и второй. В третий раз мылил мочалкой из морской травы, окатил горячей, окатил холодной, с удовлетворением услышал, как ахнул пациент, спросил почтительно:
— Помять, Александр Иванович?
— Ты не спрашивай, ты действуй, — томно посоветовал Александр.
Ефим Иванович надел рукавицы и стал действовать. Не массировал по-интеллигентски — топтал мышцы, ломал конечности, выворачивал суставы. Александр рычал от наслаждения. Наконец Ефим Иванович сказал:
— В лучшем виде, Александр Иванович.
— Подожди маленько, Ефим Иванович, — умоляюще вымолвил Александр. Он лежал с закрытыми глазами, ощущая свой организм, ранее разобранный по частям, вновь собранным. Насытился этим ощущением и спросил: — Сколько я тебе должен?
— С вас ничего не возьму, Александр Иванович. Себе в удовольствие вами заниматься.
— Советская милиция взяток не берет, — отрезал Александр и сел. — Иль нагрешил, Иваныч? Отмаливаешь?
— Типун вам на язык!
— То-то. Я десятку тебе приготовил. На чистом белье. Возьми.
А теперь — веничком. На этот раз поддал кваском. Почти видимым шаром выкатился из каменки хлебный дух и стал раздуваться, принимая форму парной. Потом соединился с запахом распаренной в кипятке березовой листвы.
Веник неистово гулял по телу сотрудника милиции Смирнова, не жалея его ничуть.