Ты не знаешь, что такое «громко», если не слышал, как обутые в черные ботфорты ангелы Господа сносят с петель дверь, швыряют ее в небо и сбрасывают с фундамента твой дом. Ангелы не звонят и не просят показать документы. Они разваливают на две половинки самое большое дерево на твоем участке, выбивают пробки, сжигают телевизор, радио и телефон и оставляют тебя среди мертвецов.
Иногда то, что казалось громом, было не громом, а хлопающей дверью, и тогда в доме звенели стекла, осыпалась штукатурка и дрожали картины на стенах. Мама и папа никогда не повышали голос и не кричали. Гнев есть грех. Если не кричать, то и греха не будет. Напиваться — грех. Пить — нет. Если ты выпил, это не значит, что ты напился, говорила мама. Руководствуясь этим, они пили втихую, втайне друг от друга, а вечером не кричали и не дрались. Они шипели друг на друга сквозь стиснутые зубы. Любой неверный вопрос — где папа? что на обед? можно посмотреть телевизор? — мог задеть натянутую до предела проволоку напряжения. Следующий за этим взрыв — ремень или деревянная ложка — был не проявлением гнева, а уроком, дисциплинарной мерой и, соответственно, не считался грехом.
Мерилом напряжения стали сила и объем повседневной активности: пищу накладывали или швыряли на тарелки, приборы раскладывали или бросали. Безмолвие застолья нарушали только стук посуды и звон вилок и ложек. Гнев их был столь же реален и осязаем, как перемены в погоде. За звяканьем кофейника и воцарявшейся тишиной наступала пауза — и раз, и два, и три, — затем хлопала дверь или разлеталась на кусочки тарелка. Не дожидаясь, пока укажут, я вставлял стекла в оконные рамы, шпаклевал стены и вешал на петли двери — замазывал сокрушавшую наш дом тихую ненависть.
Сидя в подвале при тусклом красном свете, мы с отцом услышали сирены. Я побежал наверх, открыл окна и схватил радио. Когда вернулся, отца не было. Навалившись на тяжелую дверь, я высунул голову — в лицо ударил град, уши заложило от свиста — и окликнул его. Голос мой — шепот, похороненный в реве носящегося по кругу поезда.
Отец стоял с фотоаппаратом под грушей, не обращая внимания на сирены, ветер, град и грохот поезда. Где-то вдалеке отломился и рухнул кусок неба, потянув за собой весь остальной свод. Небо ударилось о землю громадным черным клином, и у меня на глазах исчез в клубе пыли и мусора целый дом. Черный клин вертелся и корчился; небо отчаянно пыталось втянуть его в себя, вернуть на место. Вихрь сопротивлялся, швырял почтовые ящики, собак, двери, цеплялся за все, что только можно, чтобы удержаться за землю. Наконец отец махнул мне рукой и спустился в подвал.
Съежившись, сидели мы в освещенном тусклым красным светом и очищенном от крыс подвале, пока Господь, псы Господни и самые сильные, самые яростные ангелы Его бились, колотили и кричали снаружи. Они разбросали и разбили все, что было в нашем доме, и даже грозили снести сам дом. Они пинали, рвали с петель двери, молотили по ржавому засову и выли, орали, требовали открыть. Они швыряли нам в голову бетонную пыль, плевали градом через трещины в фундаменте. Красные лампы вспыхнули, погасли, а потом взорвались, разбросав фонтанчики белых искр. Оглушенные их воем, мы не слышали самих себя, но держались. Мы так и не открыли двери. Мы так и не впустили их.
Глава 9
Мусорный дождь бьет в лицо. Я тру глаза, пытаюсь выковыривать щепки, но ничего не нахожу.
Дом не трясется, и Господь не ломает дверь. Я в своем номере в отеле «Огненная птица». Ливень — это улей фантомных жучков, раздирающих кожу миллионом невидимых мандибул. Ночью мне заменили череп. Кости плеч, локтей и коленей вибрируют в мышцах словно ржавые петли. Я пью из-под крана. Пью, пока больше уже не лезет, но горло все равно как будто набито ватой, а под повязки насыпали деревянных опилок.
Бритье почти сравнимо с операцией на глазах — дрожат руки. Что-то перескакивает через голую ногу. Крохотные коготки и розовый хвост. Меня бросает в дрожь, и фантомные мандибулы не выдерживают перегрузки. Рука соскальзывает, и бритва падает в раковину — с комком пены, влажной щетиной на лезвии и свежей кровью.
Джек и Дылда сидят вместе — старая супружеская пара. Джек читает газету. Дылда тупо, как загипнотизированный, смотрит в снежащий экран; к ушам его приклеились наушники.
— Влюблены, да? — спрашивает, отрываясь от газеты, Джек.
Я шарю по карманам, надеясь набрать мелочи для кофейного автомата. Может, Джек перехватил мой взгляд на его приятеля?
Кофейный автомат похож на экскаватор.
— Он замолчал после смерти Майлза Дэвиса, — поясняет Джек.
В упавшую откуда-то картонную чашку изливается горячий ручеек.
— Нашли Дезире? — Его газета отстала от жизни. На первой странице сообщается о ракетном ударе США по Ливии.
— Да, спасибо.
— Так вы влюблены. Я не ошибаюсь?
— Да, вроде того.
— Конечно, влюблен. У вас это на лице написано. — Он медленно и аккуратно складывает газету, так что любой желающий еще может узнать о начавшейся охоте на Каддафи.
— Это прекрасно. Каждый раз как первый. С этим ничто не сравнится.
— Точно.
— А токи? — Тот же покровительственный тон, ровный метроном-голос. — Не опасно? Или всего лишь неудобство?
Кофе отдает вкусом вскипяченной в выброшенной покрышке воды.
— Что там, за стенами, можно понять, только когда услышишь. Мили проводов, и все гудит от тока. Силовые линии, трансформаторы, радиоволны, микроволны, радары. У вас нет металлических пломб?
— Не знаю, не проверял.
— Будьте бдительны, а то эти сигналы могут ведь раскодироваться прямо в ушах. Начнете слышать телефонные разговоры, ток-шоу и прочую болтовню, а выключить не сможете. Станете богом — всемогущим и одновременно сумасшедшим. От такой любви недолго и рехнуться.
— Я буду осторожен.
— Осторожность для туристов. Вы уже зашли слишком далеко. Сами ведь сказали, что влюблены.
— Ладно, сделаю тюбетейку из фольги. Скажете размер головы, я и вам одну подброшу. Поможет?
— Нет, не поможет. Как не помогут ни ваш сарказм, ни неучтивость.
— Мне надо идти.
— Я всего лишь пытаюсь помочь, 621. Все, что еще не вспомнили, вы забыли не просто так, а по какой-то причине. Избавьтесь от нее. Сердечная боль ничто по сравнению с шумом в голове. Только не тяните, сделайте это сейчас.
Уже у дверей меня догоняет его крик:
— Кроме меня, у вас друзей нет.
Халатом у них называется свисающий до колен бумажный фартук цвета очистителя для раковин. Одна медсестра взвешивает меня, другая измеряет кровяное давление, третья слушает сердце. Четвертая расспрашивает о лекарствах, которые я, как предполагается, принимаю. Я представляю, что они строят мглу или вытесывают между пациентами ледяные скульптуры, делают записи на одном и том же планшете и говорят, что меня скоро осмотрит врач. По две минуты на каждого — получается больше двух часов.
Напротив меня девушка с трубками в руке и в носу. Повязка на голове сползла и прикрывает левый глаз. Рядом, держа ее за руку, сидит около попискивающего железного ящика женщина. Возле огнетушителя лежит на каталке мужчина. Толи бездомный, толи мертвец, но скорее всего и то, и другое. Просачивающаяся через простыни в районе головы и груди кровь темнеет и тускнеет. Простыни придется отдирать от тела.
Мы у них перед глазами — с повязками, окровавленными простынями, в бумажных халатах, — но при этом невидимы. Пока мы ждем, среди оштукатуренных ульев в холмах над «Огненной птицей» разворачивается великая антидрама жизни. Кто-то обручился или прогулял уик-энд на свадьбе или похоронах. Кто-то спустил большие деньги, перекрасил волосы, забрал машину с принудительной стоянки. Кого-то трахнул и. Кто-то подал заявление в колледж или перепил. Все обыденно и привычно, невероятно и нереально в сравнении с моими последними сорока восемью часами.