Выбрать главу

Я мог разорвать себе горло криком. Мог молотить кулаками пульт, мог вскрыть себе вены и залить экраны и сенсоры собственной кровью. Все давно уже произошло.

Фонари не горели – перевалило за час ночи. Глухая тишина шуршала в ушах. Набережная была пуста, город словно вымер. Инга отчетливо прихрамывала, но улыбалась. Они дошли до угла.

– Вон кабинка, видишь? Иди звони, не желаю я слушать бабий треп. Как заведутся, так на час…

– Я мигом, Димочка! – крикнула она и побежала наискось через пустынную коленчатую улицу.

Главный инженер завода подъемно-транспортного оборудования на предельной скорости гнал свой «Москвич» к Обводному. Улицы были пусты, асфальт почти подсох, инженер спешил. Надо было успеть до разводки мостов. Надо было успеть помочь сестре. У сестры больное сердце, уже был инфаркт. Ей туго приходится с сумасшедшей свекровью и доходягой-сыном. Инженер делал для сестры все, что мог. Он любил сестру.

Словно с неба рухнул рык мотора и режущий свет фар.

Исступленный визг тормозов заглушил короткий вскрик и глухой, мокрый удар. «Москвич», подскочив на поребрике тротуара, с рвущим мозг скрежетом вонзился в стену, сминая капот, как бумагу. Стало тихо.

Что-то произошло? Где Инга, она только что улыбалась ему с полдороги? Почему машина врезалась?

Дима подбежал к исковерканному «Москвичу». Дверца с лязгом откинулась, и залитый кровью человек, вскрикивая, вывалился на дорогу.

Дима упал на колени. Схватил человека за плечи и молча стал колотить головой об асфальт. Человек в ужасе стонал, жалко пытаясь отбиться немощными руками, но Дима колотил и колотил, пока человек не обвис и не перестал стонать. Тогда Дима замер. Тронул его затылок. Затылок был мягким, горячим, мокрым.

В домах зажглось несколько окон.

Шатаясь, Дима встал. Что-то замычал, потом замолк. Побежал к ней.

Теперь она была совсем маленькой. Платье, напитанное кровью, задралось, и видно было, что левая нога держится лишь на коже, проткнутой обломками костей. Наверное, и таз раздробило – она лежала, как сломанная кукла.

Одна щека была разорвана, во рту стояла кровь и стекала на асфальт. В крови поблескивали губы.

– Это она? Вот эти губы он целовал? Упругие, теплые, нежные – эти?

– Инга? – спросил он хрипло. Она не ответила ему. Теперь она не могла ответить даже ему. Ее уже не было. Было тело, было платье, были туфли, ссадина на пятке была – а ее уже не было.

Дима закричал.

Потом он убежал, оставив любимую и убитого, как они были, на асфальте.

Потом он рисовал.

Эпилог

– Ну, будет врать-то, – сказал Шут. – Никого ты, кроме себя, не любишь. И никто никого, кроме себя, не любит. Разрыв наш, подружка, дело решенное. А пока давай лучше кофейку бузнем. Я утром свежачка намолол.

Лидка вздохнула.

– По-моему, ты немножко сумасшедший, – сказала она.

– Все мы немножко лошади, – скалясь, ответил он. – Будешь кофий-то?

– Давай лучше Димино письмо откроем, – попросила она. Шут пожал плечами.

– Что он может написать? Мирись-мирись, больше не дерись – вот и вся его философия, – он подошел к секретеру, взял из вороха бумаг пришедшее вчера письмо и небрежно кинул на диван, в уголке которого, поджав ноги, сидела Лидка.

– Прекрасная философия, – сказала она, ловя конверт. Распечатала, развернула листок. Шут с ухмылкой следил, как забегали ее глаза по строчкам. Потом глаза остановились – Лидка смотрела на рисунок. Потом глаза стали влажными.

– Все правильно, – сказала Лидка дрожащим голосом. – Вот к нему я от тебя и уйду.

– Ого! – сказал Шут, подходя вразвалочку, сложив руки на груди. Заглянул в письмо через Лидкино плечо. – А-а… ясно. Добрый день. Только не думай, что он будет стоять вокруг тебя на коленях. Это он только другим такие советы дает.

– Мне не нужно на коленях, – ответила Лидка сердито, – я сама могу. Но он добрый, понимаешь? Добрый.

– Петушок еще в темя не клевал, – ответил Шут убежденно.

– Ты дурак какой-то! – всхлипнула она. Полгода билась она об эту стену, и чем больше оставляла на ней кожи и крови, тем толще стена становилась. – Я хочу самых нормальных вещей, – она потерла глаза кулаками. Она ненавидела плакать, но что же делать… – Хочу жить, понимаешь? Любить тебя хочу всю жизнь. Детей хочу.

– Бог подаст, – ответил Шут. – Не заводись.

В дверь позвонили. Лидка вскочила, но Шут остановил ее повелительной вялой рукой.

– Не хочу никого.

В дверь опять позвонили.

– Человек же пришел! – воскликнула Лидка.

– Человек, человек… Черт с ним, открывай. Нет, я сам, не надо услуг…

Она засмеялась и бросилась к двери. Он, устало и злобно шипя сквозь зубы, двинулся вслед.

Дверь открылась, и за ней стоял Дима с черным чертежным тубусом в руке. Увидев Лидку и выдвигающегося из комнаты Шута, он сделал улыбку. Теперь, неделю спустя, уже стало получаться.

– Ба! – воскликнул Шут. – Ух, смурняга!

Лидка в ужасе прижала ладони к щекам.

– Дымочек! Да что с тобой?

– А что? – спросил Дима.

– Ты не заболел? Или что?

– С чего взяла ты, глупая женщина? – спросил Шут. – Димка как Димка.

– Да глянь, на нем же лица нет! Где твои глаза…

– Брось ты, право слово. Заходи, Дымок, не стой на пороге. Приехал нас спасать? Или Лидку решил отбить у меня?

Дима шагнул в прихожую.

– Я тут, братцы, – сказал он, – гениальное полотно создал. Хочу вам подарить на свадьбу.

– Эва, – сказал Шут.

Он был от души рад Димкиному приезду. Можно будет отвести душу, потрепаться всласть о скудной, мучительной своей доле. Кто-кто, а Димка умел слушать.

– Димочка! – уже верещала Трезора. – Ты есть хочешь? Чайку? Кофейку? Садись с нами, мы как раз по кофе вдарить собираемся… так ты не болен, правда?

– Легкий приступ инфлюэнцы, – Дима растянул улыбку еще шире, раскрыл тубус и стал вытряхивать свернутый холст. – Сейчас покажу, смотрите.

– И за этим ты специально ехал? – ахнула Лидка, всплескивая глупыми руками. Шут усмехнулся: вот ребенок-то. Не может без сказки.

– Да, – Дима перестал улыбаться. – Специально. Называется «Пожизненный поиск».

Он развернул холст.

Стало тихо.

Картина мрачно, феодально гремела, как токката. Если долго смотреть, казалось, она начинает наползать медленным, неотвратимым танком – чтобы втянуть в себя, присоединить к тому, что в ней происходит. От нее веяло дикой, безысходной тоской и столь же дикой, неизбывной надеждой.

В тесном, чудовищно мрачном склепе клубился зеленоватый хлорный туман. В тумане бродили угрюмые люди без глаз и ртов, и не было этим людям числа, словно туман порождал новых и новых. Правыми руками они держали страшные факелы, источавшие черную копоть и рваный багровый свет, левыми – короткие шесты, к которым кое-как, вслепую, громадными ржавыми гвоздями – пробившие тонкий шест острия зловеще торчали в стороны – приколочены были щиты. На всех щитах написано было одно и то же слово: «Люблю».

Очевидно, бродя в слепой тесноте, угрюмые люди то и дело задевали друг друга погнутыми остриями гвоздей, чадным огнем факелов. Не оставалось ни одного, кто не был бы искромсан и обожжен. Все они были ужасны. И все они были несчастны. Но бесконечное топтание по кругу не прекращалось, слепцы ходили до последнего, покуда держали ноги.

Некоторых уже не держали. Вдали, в ядовитых переливах тумана, угадывались едва ли не штабеля тел. А на переднем плане, потеряв сразу угасший факел, откинув тоненькую руку со все еще зажатым в кулачке призывным плакатом, лежала навзничь совсем еще молодая девушка. Один из идущих в равномерном своем блуждании встал ей на грудь и не заметил даже.

Все было предельно просто. Но волосы вставали дыбом.

У Шута перехватило горло.

Как мог этот херувимчик, знающий про жизнь только из книг да от него, Шута, понять все это? И не только понять, но показать все, что с Шутом творится, столь хлестко и точно?!

– Эва, – опять сказал Шут почти со злобой. – Какой у тебя без Евиной задницы пессимизм развился, а?

Лидка вдруг коротко размахнулась и влепила Шуту колокольно звонкую пощечину.