Выбрать главу

Иван Созонтович Лукаш

Дерпт

Давно б на дерптскую дорогу

Я вышел утренней порой…

Пушкин

Багряница кленов. Клены шуршат, как в Петербурге. Я подобрал листок, на вкус кисловатый, прохладный, на длинном стебельке, у которого в конце как бы крошечное козье копытце. Кленовые листья, желтоватые по краям и пунцовые у стеблей, напоминают стылую зарю, румяное зимнее небо.

Так уже было, только я был иным, когда у Румянцевского сквера в Петербурге, в прозрачный день осени я подбирал с гранита набережной кленовые листья, и печально шуршали их кавалькады в университетском саду. Осенью осыпался Петербург в багряницах.

Сквозящая ясность осеннего дня так легка, что кажешься себе сквозным, как холодный день между дерев, как облетелая аллея, по которой я иду.

Странно, точно во сне: на аллее стоит памятник, низкий саркофаг из серого гранита, усыпанный красными листьями. К саркофагу привинчена круглая медная доска, потемневшая от плесени, и едва заметны на ней царапины старинных русских букв:

«Здесь покоятся кости разных народов
от XII до XIII века.
Дерпт предал их земле.
На гробах их воздвигнул Александр
Новое обиталище муз.
Им посвящено сие место покоя!

Не странно ли выбирать город героем рассказа? Но в этот осенний день Дерпт показался мне романтическим героем, правда, состаревшим, забвенным, но тот же на нем романтический синий плащ, пусть тронутый ржавчиной и с прорехами, та же рапира и шапочка с кистью.

Как будто на обширном дворе богадельни, когда по серым булыжникам метет бурые листья, увидел я дряхлого старика в заплатанном халате и в стоптанных туфлях, озябшего, с трясущимися руками и с острыми коленями, неряшливо засыпанными табачными крошками, а в его чертах, в его слезящихся и уже бессмысленных глазах, в путанице его морщин смутно стал узнавать когда-то прекрасное и молодое лицо.

Дерпт, полуиностранец и незнакомец в дорожном плаще, не то бродячий студент, не то таинственный поэт с толпою туманных мечтаний и сновидений, со стуком пенящихся чаш и застольными песнями, стал спутником ранних русских романтиков.

Странно-светло и странно-трогательно любили его Карамзин и Жуковский, Дельвиг, Гоголь и Пушкин. Пушкин писал в Дерпт Языкову:

Давно б на дерптскую дорогуЯ вышел утренней поройИ к благосклонному порогуПонес тяжелый посох мой.

Маленький город в глухой Эстонии, но шелест его романтического плаща и дыхание его застенчивой старины на многих и лучших русских страницах.

Новым обиталищем муз, младостью златой и летучей, утренней порой русской романтики был Дерпт, этот студент-полунемец, в синем плаще, и есть нечто общее в его образе с пушкинским образом милого Кюхли, вдохновенного романтика Кюхельбекера.

Он так и остался полуиностранцем и незнакомцем, он давно померк в грустном забвении, одряхлел, и уже не помнит, не знает, какого прекрасного плаща на нем истлевшие лохмотья.

Точно и впрямь увидел потомок всеми забытого Кюхельбекера в затрапезном халате, с вылезшими клочьями ржавой ваты, пережившего свои времена и друзей, и сердце потомка защемило от жалости…

Торжественно осыпается кленовая аллея. Далеко видна розоватая, легко раскинутая арка. На арке в медальоне есть потресканный портрет пожилого кавалера в екатерининском кафтане и в пудре. Это портрет первого ректора Дерптского университета Паррота и эта арка – «дней Александровых прекрасного начала».

Она ведет в город, на тесную Замковую улицу. Компанейская, Рыцарская, Иоанновская – как бы звенят старинные имена, и старинный булыжник звенит под шагами.

Позеленевшие черепицы крыш, крошечные оконницы под чердаками, с дрожащими от ветхости стеклами, где надувает ветер кисейные занавески, брюхатый и осевший на улицу угол дома, тот самый угол, который уже три, а то и четыре века в урочный час освещает солнце, и та же осень вечных солнечных часов падает от него на истертую мостовую, тишина узких проулков, потерявших память о сроках и временах…

Под глухой подворотней, над которой опущена цепь чугунного китайского фонаря, давно не зажигаемого и с разбитыми стеклами, до ночи, может быть, таился дерптский студент Языков.

Когда северное небо бледно светилось над уснувшим городком и кричали спросонок на постоялом дворе первые петухи, Языков выходил из подворотни, смотрел на верхнее окно и, откинувши плащ, едва, может быть, трогал гитару и пел кому-то романс.

В дороге, на перекладных, в невылазанных русских грязях, когда от невыносимой скуки хочется тоненько петь или скулить, нацарапал его на приключившихся листках озябший под дождем Пушкин: