— Эх, хан, понадобилось тебе за тридевять земель счастье от такого дворца искать. Хорошо бы тут пожить, в таком высоком да светлом помещении. Тут до потолка только ласточкой долететь.
Ханская мехмонхана, расположенная на краю кишлака, стояла в стороне, и никто из кишлачников не видел и не слышал, приходил ли кто со станции ночью.
Возможно, и приходил. Утром, когда ехали обратно в город в арбе, Ольга Алексеевна говорила громко, чтобы перекрыть грохот железных ободьев гигантских колес по галечной дороге:
— Теперь все ясно. Никуда пока из Самарканда тебе, Юлдуз, уезжать не придется. Поживешь у меня. И мне веселее. Жан когда еще приедет из действующей.
Соглашалась с Ольгой Алексеевной или не соглашалась Юлдуз, трудно сказать. С обычной для себя экспансивностью молодая женщина яростно сетовала на судьбу:
— Когда, наконец, кончится потрясение, и мир встанет с головы на ноги. Когда, наконец, жена сможет спокойно, чтобы ей не мешала всякая там полиция, заботиться о покое мужа! Лелеять его, готовить ему пищу, выбивать пыль из курпачей. Ох! Когда, наконец, провидение сжалится над бедной Юлдуз! Когда, наконец, сиротка Рустам перестанет ходить сироткой!
— А разве я сирота? — спрашивал малыш. — У меня есть папа. Он хороший. Он конфетку дал.
А Баба-Калан, сидя на передке арбы, тихонько, вполголоса советовался с другом Мишей:
— Дядя Георгий-геолог сказал, что придет к нам. Он ничего не боится. Только лучше не приходил бы. Полиции очень много.
Но мысли занимало совсем другое:
— Скоро заимею винтовку. Настоящую.
— Да ну?
— Всамделишная винтовка. И пять патронов. Настоящих.
— Кто же тебе в военное время даст винтовку? — сомневался Миша.
— Кто? Да папа Мерген. Он говорит — придется всем скоро поехать домой в Тилляу. Война с Германом не прекращается. Положение затруднительное. В городе жить трудно. Папа Мерген зовет всех нас к себе в горы. И маму Ольгу Алексеевну. И тетю Юлдуз. Все поедем.
— А дядя Георгий?
— И дядя Георгий. Там ему лучше. Там полиции нет.
VIII
Ты как отзвук
забытого гимна
В моей черной
и дикой судьбе.
Опять вечер. Та же висячая большая, до блеска начищенная лампа «Молния» желтоватым, янтарным пламенем озаряет четырехугольный стол, Ивана Петровича. Тихо, с паузами допевает песенку самовар.
Сегодня за вечерним чаем звучат стихи:
Поэтические строфы адресованы ослепительной, смотрящейся в прозрачную медь самовара Юлдуз. Она улыбается, она довольна. Стихи читает ее муж и любимый, с кем она так долго находилась в разлуке. Он сидит в тени, склонив голову к ее плечу. Сумрак мешает разглядеть его лицо. Но седина оттеняет его темный, почти шоколадный загар и блеск молодых глаз. Георгий Иванович за эти годы значительно окреп, поздоровел. «Что значит избавиться от малярии», — сказал Иван Петрович.
Да, Юлдуз ослепительна. В ней, изысканной, даже модной даме, трудно узнать восточную пери гор, принцессу наших детских фантазий, тетю Юлдуз. Ей уже за тридцать. Она еще молода. Она ярка. У нее черная грива волос собрана в такую экстравагантную прическу, что все самаркандские дамы умирают от зависти. И она чересчур великолепна и красива для старогородской школы, для девочек, где она сейчас атын, то есть наставница.
Георгий Иванович гордится своей женой. Простим ему его чувства и то, что он не может никак отказаться от своего любимого поэта:
А Юлдуз загадочно улыбалась, пристально вглядываясь в свое отражение на золотой меди самовара.
Из дверной арки, ведущей в гостиную, неслись звуки музыки. Катя властно, темпераментно извлекала волшебные мелодии из рояля «Беккер» — того самого рояля, дервиша бродячего, который совершил когда-то путешествие из Варшавы в Тилляу, а позже в Самарканд. Теперь под свой аккомпанемент Катя пела старинный романс.
— Я перевел кое-что для нашего француза Албан Ивановича, — важно, с удовлетворением проговорил Миша, усаживаясь на стул рядом с Георгием Ивановичем. — Как хорошо поет Катя и как мешают эти скеттингрингисты!
Действительно, в окна нет-нет врывались из Ивановского парка режущие ухо взвизги роликовых коньков, столь модных в первые годы войны.