Выбрать главу

мир замыкается морем пальцы волны забрасывают мячик

на холодный песок по которому мой нерождённый мальчик

ходит целую вечность не оставляя следов

и плачет по ком-то плачет негромко плачет      

Алконост откашлявшись басовито затягивает «до-о-о...»»

Кофе.

Горечь.

Полночь.

Слов пришлых щёлочь.

Третью ночь сжигает чужая сила —

как живёшь, мол, милочка, тут вдругорядь?

Лучше б я бутылку не находила...

ЗДРАВСТВУЙ

Говорят, урожаи рябины едва ль к добру:

жди холодную зиму и мор в снегирином царстве,

но для мира, в котором все твари и так умрут,

бесполезны прогнозы.

Довольно о грустном.

Здравствуй.

Я давно не пишу и забросила акварель,

руки ищут тепла, но находят синдром тоннельный.

Да и что тут писать: в заоконье ликует прель,

и горбатится ворон на ветке столетней ели.

Облака, разродившись то градом, а то водой,

отступают на север — бесчинствует дерзкий ветер.

...Домовые сошли, но прибился один чужой

и такой неприютный, что даже чумные черти,

повидавшие море хаоса, пропасть стран,

поддаются ему в «девятку» и прячут корки

бородинского хлеба в бездонный его карман,

где теряется прошлое в крошках сухой махорки.

Я сушу на шафранном пергаменте дробь рябин.

Письмена клинописные ёжатся и бледнеют.

Попыталась спасти их — не выдержал молескин

и досрочно рассыпался в дни затяжной метели.

Значит, тайное будет тайным — и стоит ли

открывать эту темень, что помнит о зле и страхе?

Пусть уходит она,  как светило — за край земли.

...Остальное,  как прежде — какие дела у пряхи?

Знай, сучи заскорузлыми пальцами чью-то нить

да коси на усталые ножницы длинным оком.

Обезличен мой долг.

Это к лучшему — изменить

приговор я не в силах, когда срок приходит щёлкнуть

металлическим клювом возмездия твоего.

Ты, конечно, всеведущ, но...

Впрочем, прости, забылась.

Год подходит к зиме.

Разделяющий световой

продолжается вечно,

но с нами пребудет милость:

что тебе расстояние, если ты сроду — свет,

что мне то ожидание, если я терпелива?

...Осыпается золото.

Конь твой любимый блед

носит палые листья в косичках косматой гривы...

ИЗ МЕЖДУРЕЧЬЯ

Ламповой сажей на пересохшем папирусе

я пишу неумело — тому, кто прочесть сумеет —

буквы-клинышки, птичьи лапки  не ручкой-стилусом

(мной ещё не придуманы сенсорные дисплеи),

а обрезанным косо сухим тростниковым стеблем.

Что ж, читай откровение — крыть тебе будет нечем.

Я снова права: существуют такие земли,

где петлистое время прячется в междуречьи.

Правда, есть неудобства: смещения, параллели,

боги с хищными лицами (впрочем, ведь ты безбожник),

дом, висящий над бездной на ниточке канители,

ну, и прочие радости мира, где всё возможно.

Я к тебе не вернусь, хоть ссоры остались в прошлом,

а верней сказать, пока что не состоялись,

но горячий пепел напрочь занёс дорожки

(почему горячий, спроси свой психоанализ).

Так что ты без меня выживай, утверждай реальность

(ты всё так же боишься открыться ночному небу?).

Прославляю дерзость (и трижды — дерзость!) и казуальность.

Я люблю тебя.

Будь же вечен.

Спасись плацебо.

СТО ЛЕТ НАЗАД

Сто лет назад, четвёртого числа

(прости, иных подробностей не помню),

следя за мной, часами и жаровней,

спросил ты вскользь, нашла ли я...

Нашла.

Писать тебе отсюда смысла мало,

да не писать, пожалуй, вовсе нет.

Здесь в третью вечность мрёт последний свет,

но я держу фонарь под одеялом.

Письмо, приняв эпический размах,

плодится по-библейски бесконтрольно,

но не суди — на всякой колокольне

есть свой смотрящий, съехавший с ума.

А впрочем, не о том и не к тому

тяну я эту вязь на листьях лавра.

Орут в ночи поддатые кентавры,

жрут, чавкая, чеснок и бастурму,

пьют огненную воду — в этот год

Стикс ртутною отравой полноводен.

Харон купил лядащий пароходик,

чем увеличил валовый доход,

но — частности.

А в целом в никуда

ведут любые жёлтые дороги.

Вот в никуда и я пришла.

В итоге

не всё то ад, где жар, сковорода

и полчища чертей, дурных до плоти

(хотя какая плоть, когда ты дух?).

Здесь зло одно не выберешь из двух,

поскольку ничего не происходит

там, где сошлись все торные пути.

...От жара угля корчился кизил,

ты говорил, что хочешь дом и ровню.

А кем ты был, как звал меня, любил —

не помню я подробностей, прости...

Я и себя почти уже не помню.

МИФЫ СРЕДНЕЙ ПОЛОСЫ, СКАЗКИ ДРЕВНЕЙ ГРЕЦИИ

НАД БЕЗДНОЙ

Скольжу по тонкой плёнке бытия,

рифмую быт, и множатся фантомы.

Но где-то там неспешная ладья

того, с кем я пока что не знакома,

идёт, неотвратима, как процесс

горенья вещества в короне Солнца.

Мой слабый дух нуждается в лице,

но всё никак ко мне не обернётся

лицом летучим, пепельным лицом

усталый и бессмертный перевозчик.

А в лодке, открывая ряд сосцов,

спит сука, и дрожит облезший хвостик

трёхглавого, последнего в помёте,

от вечности несытого на треть.

...Доносится глухое: «... не поймёте...

сначала вам придётся умереть...»

Скольжу по тонкой плёнке бытия,

а там, под ней, как чёртик в табакерке,

ждёт бездна, для которой ты и я

всего лишь тень бегущей водомерки. 

СИВИЛЛА баб'Маня

Сивилла баб'Маня, кустистой взмахнув метлой,

как всякое утро последние лет полста,

прочертит дорогу — иди, мол, себе, не стой,

бескрылая птаха, небесная сирота.

Сивилла баб'Маня, к прозреньям давно остыв,

пьёт вечером водку, а утром — брусничный чай,

и заступом после отчаянно колет льды,

и сыплет песок, и беззвучна её печаль

по тем временам, где великий жестокий бог

входил в её грудь, занимая собой объём

потребного воздуха, — и обрывался слог

размеренной речи воплем...

Инвентарём

заведует тихий пьяница, старый Пан,

и топает баба Маня просить скребок.

Пан мутен и скорбен, как грязный его стакан,

два дня принимающий только лишь кипяток.

Усталая гарпия кильку подаст к столу,

сивилла баб'Маня поставит в ответ бутыль...

Я так их люблю, что они всё ещё живут,