Ну такой он, Валек. Как юродивый. На «Марии-Глубокой» знаменитейший, первый слухач. Неразменное и неотъемное достояние пятой бригады. Самый верный барометр и сейсмический датчик. Потому-то ему дозволяется все, и сейчас он с изгальным напором, с нарастающим ожесточеньем поет:
— И уголь течет из забоя тяжелою черной рекой — шахтерское сердце такое, шахтерский характер такой!..
Такой у Шалимова младший брательник. Оба, оба Шалимовы тут, все их знают. Если Петька всего-то отчетливо чувствовал, что вокруг него дышит живое, даже как бы поет на своем языке, то Валек понимал смысл этого пения, не предназначенного ни для чьих ушей — по крайней мере, человеческих уж точно. Оно понятно: каждый ползунок научается слышать породу не ухом, а всей своей кожей. Но Валек чуял глубже — не какой-то там общедоступный кливаж и отжим, понятный каждому четвероногому на ощупь, как выпуклая азбука слепому. Ему была слышна какая-то глубинная пульсация породы, разделенной несметными паутинными трещинами на огромные блоки, пластины, шипы, ему были внятны все жалобы трущихся глыб, сдвигавшихся на волосок по отношению друг к другу, и когда вот такая ползущая из неслышимой каменной выси протяжная трещина доходила до самой их лавы, из дыры его рта сам собой вырывался крик: «Бойся!» За минуту, за миг до того, как недвижная кровля окончательно затяжелеет и не сможет «терпеть».
Никто, кроме него, не слышал этого — как назревающего грома в июньской духоте при ясном небе. Понятно, собирается, но вот когда ударит, где пробьет — через час ли еще, через миг ли, вдалеке или прямо над самой твоей головой… Никто не мог понять, откуда «это» у Валька. Говорили, сам Шубин дышит прямо в затылок ему.
Петька даже представить не мог те доступные брату отдаленные шорохи, цоканья, скрежет, тонкий жалобный скрип и потрескивания в неподъемной ни слухом, ни духом плите, под который они, бандерлоги, копошились, как блохи в собачьем подбрюшье. Как ему поселиться в мозг брата со своим разуменьем и опытом? Как, когда и Валек был не в силах объяснить свой непрошеный дар?
«Глубина в меня входит, Петро. Жутко это, братуха. А то весело, наоборот, до угля вон на брюхе ползем, а мне все один хрен. Видишь сам: петь охота, как пьяному. Был бы хвост у меня, как у Шарика, я бы им завилял от восторга. А другой раз опять — как начнется! И скулит в голове, и скулит — как бы просит. Вот так. — Брат по-детски вытягивал губы и с утробным усилием пел, щелкал, как соловей: — Вппррру-вуух, вппрру-вуух, тиу-тиу, уууаа-аа… Цок-цуок, цок-цуок, уууууу…» Становился похожим на глухонемого, как о помощи взглядом просил, руки дергались сами собой, помогая Вальку в бессловесной его нищете, и не веселый птичий щебет, а нарастающий волчиный вой тек из его ощеренного рта…
Долго едут они, выплывая из белых полянок фонарного света в антрацитово-черную мглу. В самом деле такая же точно посадка у них, как у Бабы-яги в старых сказочных фильмах. Наконец впереди прорезается свет. Друг за дружкой ссыпаются с подвесных своих стульчиков и по штреку идут. По-над кровлей круглятся раздутые серые коконы — в них растут и питаются пылью зародыши грозов. Как слоны в перевернутых куполах парашютов. Для спасения всех от внезапного пламени взрыва, буревого разлета взбесившейся пыли вдоль по штреку развешаны эти мешки с тертым сланцем и новейшие клетчатые водяные подушки при ножах-рассекателях. Тотчас лопнуть должны, опрокинуться — погасить распыленной водой слитный натиск огня, повязать и прибить пылью пыль, только проку от этих заслонов, конечно, ровно ссать против ветра.
Мишка Лытиков шел, матерясь сквозь сведенные зубы.
— Ты чего? — обернулся Петро.
— Сапоги, сука, тесные, что!
— Что, копыта за время пути подросли?
— Копыта те же, да обувка с карлика. Чужие я, чужие в грязной взял. Прихожу — нет сапог. Я уж и так и эдак их ховал, как младенца в пеленки, закутывал, и все равно распеленали, гады. Ну и чего, махнул не глядя. Прикинул — размер вроде мой…
В «грязной» так: зенки поднял — нет родимых сапог, увели. Матюгнешься и снимешь чужие с крюка. Круговорот сапог в природе. Заскорузлые черные робы рядами висят, как диковинный шахтный грибок, — никому их не надо. Смысл кожу на кожу менять и говно на говно? А резиновые сапоги, если новые, это сокровище: выдают их не чаще зарплаты, а худятся за милую душу: о краюху порежешь, и все, ходишь с мокрыми, мачмалы сразу полон сапог…
Со штрека в лаву заползали по-собачьи — до того вход породой зажат. Валек, на четвереньках стоя, подурачился: сдвинул брови в мучительном напряжении слуха, поднял руки, как лапы: служу, мол, — и заливисто гавкнул.