Повозка пересекла Волгу. Строки цеплялись одна за другую, саднили в голове огненными занозами, вторили в такт стуку копыт по мёрзлой дороге. Стихи набегали, толпились, тесня образами, обращались к небу и трону, прося, требуя. Чего? У кого?
Внезапно лошади остановились на всём расскоке.
— Падалище на дороге, барин.
Это был пропнутый стрелою солдат. Поодаль лежал ещё один. Повев ветра донёс переклик не переклик, не то вой, не то голос.
— Едем тише, Иван! — отрывисто попросил прапорщик, вынимая из чехлов два пистолета.
— Едем, ваше благородие, — спокойно отозвался Серебряков. — Ишь, ржёт конь к печали, ногою топает к погонке...
С полверсты лошади шли ступою. Теперь уже явственно слышался жалобный псиный скулёж.
— Ишь ты! — сказал Державин. — Собака-то не к добру развылась...
За поворотом открылось свежее пепелище: кучи праха, остовы изб. У одночельной печи, странно белевшей посреди золы и углей, завозилась куча тряпья и обернулась старухой. Шамкая беззубым ртом, она трясла восковым кулачком, грозя повозке. Когда путники поравнялись с ней, старуха внезапно вскинулась с криком:
— Ахфицер! Душегуб! Пусть на тебя нападут все двенадцать сестёр-лихорадок!..
— Молчи, старая псовка! — замахнулся кнутовищем Серебряков.
А вослед им нёсся дребезжащий голос:
— Трясея, огнен, ледея, гнетея, грынуша, глухея, ломея, пухнея, желтея, коркуша, глядея, огнеястра!..
Некоторое время Державин со своим подзираем молчали. Затем Серебряков прогудел:
— Думаю-подумаю... Раздумьице возьмёт. А что, барин, ежель самозванец, не хуже, и победит?
— И этот переметнуться может! — с ужасом прошептал прапорщик и отвернулся.
Зимний день короток, незаметно навалился вечер. Попримучив лошадей, путники остановились в разорённой деревеньке. Державин приказал старостихе затопить печь. В поддымки в чёрной избе быть несносно. Прапорщик вышел в сенцы, запалил огонь и вскрыл пакеты. В первом ордере ему предписывалось ехать в Симбирск, присоединиться к подполковнику Гриневу и идти с ним на Самару; во втором — по занятии Самары отыскать злоумышленников и уговорителей народа и, заковав их, отправить к Бибикову. Прочих виновных для страха на площади наказать плетьми.
Державин позвал старосту:
— Лошадей, и живо!
— Не будет лошадей! — отрезал староста, мужик с покляпым носом и злыми глазами. — Всех ужо забрали военные команды...
— Ты отлыжки-те свои брось! — повысил прапорщик голос.
— Да что, я тебе рожу лошадей?! — закричал староста.
Державин щёлкнул курком и приставил к его горлу пистолет:
— Будут лошади?
— Слышь, Марья, — сиплым голосом позвал тот старостиху, с откровенной ненавистью глядя на офицера. — Слышь, выведи барину из подклетья меринка чалого да кобылу гнедую...
Державин всё более укреплялся в той мысли, что весь народ — не токмо крестьянство, но и ремесленники, мелкие купцы, низы духовенства, — поддерживает Пугачёва и отвергает дворянскую власть.
В России кипела, клокотала, ширилась, полыхала настоящая гражданская война, и не на живот, а на смерть. Антинародный режим Екатерины II довёл угнетённые сословия до последней черты терпения; восстание против ненавистного дворянства было, если брать низы, почти всеобщим, всеохватным. Именем царицы восставших распяливали на петлях, удавливали осилом, подвешивали на глаголях за ребро, резали языки и рвали ноздри; крестьяне, казаки, башкиры вешали и жгли помещиков, офицеров, чиновников, истребляли самый род их, вплоть до малого потомства. В числе лиц, подлежавших казни по взятии Пугачёвым Яицкого городка, значились не только его комендант подполковник Симонов и капитан Андрей Крылов, но и шестилетний сын последнего Иван. В указе от 1 декабря 1773-го года Пугачёв призывал всех «помещиков и вотчинников как сущих преступников закона и общего покоя, злодеев и противников лишать всей жизни, то есть казнить смертию».
Лишь редкие участники этой войны отличались человеколюбием и стремились действовать без пролития крови; Державин к ним не принадлежал. Офицер секретной комиссии, он для пресечения смуты готов был на любые, самые жестокие меры.