Выбрать главу

Шелихова, глядящего на алеутов, мысль прожгла: «Вот они-то, мужики эти, и есть мост к миру с конягами». Григорий Иванович Кильсею уверенно кивнул, обретя новую надежду:

— Толмачь. — Задумался на мгновение и сказал твердо: — Вот перед вами наши друзья. Когда мы на Уналашку пришли, они на нас с копьями да луками не бросались, но пришли с предложением обменять меха и железный товар.

Старший из хасхаков внимательно слушал. Его длинные черные волосы отдувало ветром. Взгляд по-прежнему был нехорош. Но то, что слушал он внимательно, убеждало Григория Ивановича: слова его отзвук находят в душе хасхака. Не каждому дано чувствовать, какое слово человеком принимается, а какое нет. Какое слово доброе сеет, а какое злое. И часто люди обижают друг друга и не желая того, но лишь потому, что сердца их не чувствуют ни боли, ни радости в сердце другого. Глухой стеной отгорожены они от стоящих рядом. И слова их как в стену бьются. Но Григорий Иванович видел, какое слово человеком принимается и дошло ли оно до сердца. Оттого говорить ему было легко с людьми.

— И не стрелами мы обменялись, а подарками, — сказал Григорий Иванович и чуть приметно, так что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне.

Та тихо отошла от ватаги. Только подол платья цветного мотнулся между мужичьих серых армяков.

— И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и пищу разделили, — продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак.

Устин понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный мужик был Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.

Кильсей лоб морщил, речь Шелихова толмача. И где слов не хватало, руками что-то показывал и нет-нет к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.

— Вишь, Миша, — сказал ватажник в драной шапке, — наши-то тутошних понимают.

— Эх, лапоть, — ответил Михаил, — живут-то рядом. Знамо, им легче.

— Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, — хохотнули в толпе, — через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?

— Придержи язык, — окрысился первый, но вокруг уже засмеялись, и смех покатился по берегу.

Кильсей недоуменно оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались. Мужик, что причиной смеха стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за полу.

— Чаво, чаво всколгатились, — таращил глаза, — пасти раззявили… Гы… гы… Смешно-то как… Ишь разбирает…

Глядя на него, мужики еще пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел.

У галиотов закричали:

— Расступись, расступись!

— Дорогу дай!

К конягам вышла Наталья Алексеевна, несла на подносе бусы горой, поклонилась, глаза сияют приветом. Григорий Иванович брал бусы с подноса и щедро одаривал хасхаков. А старшему из них отдал и блюдо. Глаза у того сверкнули добро. После этого гостей повели к кострам. В котлах, булькая, уже варилась солонина с колбой.

— Садитесь, гости дорогие, — приглашал Григорий Иванович и широко повел рукой.

Через два дня Самойлов поутру растолкал Григория Ивановича.

— Вставай, выйди, глянь, какие к нам гости.

В каюте было темновато, в оконце, забранное слюдой, едва пробивался свет.

На палубе в глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Галиот чуть покачивало на волне. День обещал быть ветреным. Шелихов увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни. Знакомый хасхак залопотал что-то непонятное. Кильсей перевел:

— Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели. Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их у нас жить повинны.

Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки, подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубенки. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку. Глаза ребенка смотрели смело, весело.

Ватажники с интересом разглядывали коняжских мальчишек. Кто-то уж им рыбу вяленую совал. Видно было, что соскучились мужики по ребятишкам. Третий год не были в семьях.

Шелихов сказал, обращаясь к Самойлову:

— А ведь это зело здорово, что они ребятишек к нам привели. Учить их будем. Через три-четыре года они нашей опорой будут.

С этого дня коняги прибились к русской ватаге, в соседней бухте разбили стойбище. Не было дня, чтобы они не приходили в русское поселение.

Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками лес валить ходили, сплавляли его, копали землю, клали избы и стены крепостицы. Зверя набили за это время так много, что к построенному обширному амбару для мехов пришлось два прируба делать. Меха были из лучших, богатые меха. Голиков, потряхивая шкуру песцовую, дул в мех и говорил:

— А? Григорий Иванович… Золото, чистое золото!

Григорий Иванович, слушая Голикова, поглядывал в прорубное оконце. Мимо амбара с двумя бадьями шел ватажник, скользил лаптями по наледи. Полы армяка рвал ветер. «В свинарник, наверное, — подумал Шелихов, — пойло тянет».

Мужик шагнет — и остановится, согнет плечи, дышит тяжело.

Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами худо. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Григорий Иванович ругал себя, что мало заготовили овощей. Ватажники смотрели на огороды как на баловство, и Шелихов не смог убедить их. А вон как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь — ни один ватажник не болел, а как кончились запасы — ватажники начали таять.

Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берет? Ели вроде все то же — рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавались. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая пища и в горло не шла.

По избам между тем уже несколько мужиков лежало пластом. Шелихов велел поднимать их силой. Мужики поднимались, но, смотришь — тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой к стене приткнулся, третий вроде и двигает ногами, но как неживой.

Голиков все бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, Григорий Иванович не слышал. Он смотрел на мужика, идущего по тропинке. Вдруг, ступив в сторону, мужик повалился на бок. Григорий Иванович метнулся к двери.

Мужик лежал лицом вниз. Шелихов ухватил его за плечи, перевернул на спину. Это был Степан, зубы сжаты, глаза закрыты.

— Степан, Степан, — позвал Шелихов.

Зачерпнул горсть снега и стал растирать лицо. Степан застонал и повернулся на бок. Шелихов подхватил его под руку.

— Я сам… сам… — Степан поднялся и стоял, шатаясь.

Пара вороных катила по Петербургу карету на высоких рессорах, с лакированными щитками над колесами. За стеклом кареты угадывался неясный профиль человека в богатой шубе.

Карету ту зрели и на Лиговке, и на Морской, на Гороховской, на Литейном, на Мещанской… И хотя кучер не гнал коней, видно было, что хозяин поспешает и время ему дорого. Останавливался экипаж этот и у домишек так себе, не из богатых, и у дворцов, перед которыми далеко не каждый осмелится придержать коней. Равно и у домов не из лучших, и у дворцов блестящих кучер осаживал коней смело, соскакивал с козел бойко, лесенку отбрасывал и лихо отворял дверцу. Так не проситель подъезжает, а лишь тот, кто уверен, что встречен будет и принят с почтением.