Выбрать главу

— Да ты клад, купец, привез!

Тут Григорий Иванович и выложил главное.

— Хочу, — сказал, — за Россией земли американские закрепить. А к тому немалое нами положено начало.

И рассказал о крепостицах, огородах и хлебных полях.

— Славно, — сказал Михаил Иванович, — ах, славно!

Глаза у него горели, он не мог оторваться от корзин, — Медь ведь это, а? Да еще и какая! А это уголь… Нет, купец, ты истинно клад привез.

А Шелихов хоть и знал цену своему товару, но восхищение Селивонова обдавало его жаром. За все невзгоды, страдания, за все дороги и тропы на сбитых, кровавых ногах пройденные, — наградой была ему эта радость. А человеку награда нужна. Бодрит она его и сил прибавляет вдвое. Верно говорено: неважно, как встречают, важно, как провожают. Встретил-то Селивонов Григория Ивановича неприветливо, а провожая, и до дверей провел. Еще и сказал, улыбаясь от всей души:

— Заходи, заходи, всегда рад буду видеть.

Дверь за купцом закрылась, и Селивонов прошел к столу. Сел. Взглянул на тускловатое солнце за окном. Растревожил его купец. Растревожил. Под мундир упрятанное, ретивое заговорило. Будто глоток свежего воздуха Селивонов хлебнул, увидел паруса косые, ветром надутые, лица мужиков обветренные, море, измятое волной. За бороду себя ухватил управитель пятерней, крякнул. И захотелось ему стать под парус. Так захотелось… А ведь знал и лучше кого иного, что говорил ему купец слова красные, но походы дальние не только ширь неоглядная, да небо впереди ясное, а — и прежде всего — вонь землянок, болтушка из гнилой муки, сухари заплесневелые, да стоны и глаза белые товарищей, мающихся цинготной немощью. И подумал он: «Отчего так — затихает боль, забываются страдания, но даль радужная, однажды увиденная, пока жив человек, в памяти остается?»

Через месяц Селивонов составил письмо на имя императрицы и скрепил его подписью генерал-губернатора Якоби. С копией этого письма Григорий Иванович отправился в столицу.

На Грязной улице запыленный возок остановился. Григорий Иванович, отстегнув кожаный фартук, ступил на выстилавшие улицу торцы. Огляделся. За невысокой литой чугунной оградой, за зелеными сосенками белел дом. Кхекнул Григорий Иванович, прочищая забитое дорожной пылью горло, и толкнул тяжелую чугунную калитку.

Перед домом с четырьмя полуколоннами по фасаду сад разбит с ухоженными деревцами, с цветочками в клумбах, с дорожками, посыпанными морским зернистым песком. И хотя цветы поблекли после первых осенних холодов и вид потеряли, выглядело все это для русского глаза необычно. «Ишь ты, — подумал Григорий Иванович, — без навозцу во дворе-то и не по-нашему, а на манер иностранный, видать… Поди ты…» На дорожку шагнул. Песок хрустнул под тяжелыми каблуками.

Из-за дома выглянула простоволосая девка, увидев чужого человека, застеснялась, кинулась в глубину двора. Но девка была с румянцем во всю щеку и бойкими глазами. Ежели по ней судить, здесь не бедствовали.

Григорий Иванович, придержавший было шаг, подумал: «Двигай смело, приехал — чего уж спотыкаться на пороге».

Ветер с Балтики ворохнул елочки. Бросил в окна, заставленные прозрачными стеклами, капли дождя. Солнца над Петербургом не было.

Жил в этом доме дальний родственник Шелихова, курский купец Иван Алексеевич. По плохим временам, когда карман был тощ, не обратился бы к нему Григорий Иванович, а сейчас — что же, сейчас можно было постучаться в дверь. Это захудалому родственнику редко бывают рады. Говорят-то как: «Родственничек приехал, бедный…» И на языке горечь, а губы словно оскоминой свело: «Бе-е-едный…» Повернешь от ворот, ежели нужда вовсе не схватила за горло. А ежели в кармане шелестит — при смело, всяк обрадуется.

Иван Алексеевич — худенький, плешивенький, но с бородой старообрядческой чуть не до пояса, встретил Григория Ивановича на ступеньках крыльца, всплеснул руками:

— Заходи, заходи, рад душевно… Заходи, заходи, — оборотив лицо, крикнул в глубину дома: — Эй, живо!

Выскочили комнатные люди и мигом сдернули с Григория Ивановича шубу. Под локотки провели к столу. Иван Алексеевич сел напротив, сияя лицом, как ежели бы праздник в дом пришел:

— Ну, поведай, поведай. О тебе, брат, сказки сказывают.

Григорий Иванович поднял бровь:

— Какие уж там сказки?

Положил на стол красные, изъеденные морской солью руки. Огляделся. Комната просторная. У стены башней резной — часы, в простенках между окнами поставцы с вызолоченной посудой, высокий потолок. Да и купец не плох. Борода-то дремучая у него, но одет в купеческую богатую однорядку, на ногах — еще на крыльце приметил Шелихов — сапоги из хорошей кожи с высокими каблуками. «Это мы в Иркутске балуемся, — подумал, — шубенку какую ни на есть на плечи накинешь, а на ноги — обрезочки валяные. По домашнему-то делу так вроде бы и свободнее, а здесь не то. Строго, однако».

— Что рассказывать, — возразил, — приустал я с дороги…

— Нет, нет, — настаивал Иван Алексеевич, — поведай.

И Григорий Иванович, не имея тайны в душе, бухнул:

— В ножки к царице-матушке приехал упасть.

Иван Алексеевич хотел было что-то сказать, но, губы расшлепив, так и остался с разинутым ртом. Изъян у него некий в зубах обнаружился. С недоверием воззрился петербургский купец на Григория Ивановича:

— Хватил! Не по чину, брат!

Пошевелил бородой.

— Кланяться приехал, — вколотил вдобавок Григорий Иванович, — новыми землями.

Иван Алексеевич обмяк на стуле. Посидел так с минуту, вытер ладонью губы и, уразумев, что родственник говорит всерьез, задумался. Глубокие морщины через лоб протянулись, губы в бороде отвердели, и лицо стало строгим.

— Да, да, — протянул. Ножками потопал, скрипнул сапогами, отвел глаза в сторону.

Григорий Иванович смотрел на него не мигая. А присмотревшись, решил, что родственничек ножками под столом сучит вроде бы по глупости старческой, но мужичок, видать, непростой. Лицо было у Ивана Алексеевича хитрющее, и с советами он не спешил. Дорожил, знать, словом. Еще и так подумал Григорий Иванович: дом с полуколоннами в Петербурге купцу, видать, не с неба упал. Научился с годами разглядывать: кому что и почем досталось. Человек ведь не того стоит, что имеет, но того лишь единого, как получил нажитое. И чин и богатство и в честь могут быть, и в бесчестие. И так ведь бывает — хилая избенка и звание малое о ином человеке лучше говорят, чем о другом дворец и генеральский аксельбант. И что за душой у каждого, всегда разглядеть можно. Глаз только насторожи. Ни колонны мраморные, ни шитье золотое не заслоняют лица.

Григорий Иванович подсел ближе к родственнику. Понял: этот глупость не сморозит. И Иван Алексеевич в первый раз обратил на него твердый взгляд.

— Гриша, — сказал он, покачав головой, — я два десятка лет в столице прожил и повидал многое.

Григорий Иванович еще ближе посунулся:

— Ну так что скажешь?

Родственник поскреб в бороде:

— К царице пробиться не легче, полагаю, чем земли завоевать. Никак не легче…

Григорий Иванович откинулся на спинку стула. «Точно, — подумал, — этот даже и Голикову не чета. Тот все задор показать любит, важность свою сунет в нос, а этот — кремушек, видать…» И сказал:

— А все же пробиться надобно. — Морщины на лоб нагнал. — Пробьемся! Хребет изломаю, — сказал, — но зубами свое выдеру. Мне нельзя иначе.

Ощерился, кожа натянулась на скулах. На силу свою надеялся. Ах, сила, сила… Не подумал Григорий Иванович, что сильному-то сподручно кряжи валить в тайге, а в Петербурге где те кряжи? Смотри: проспекты ровны и дом к дому стоит… Иди — не заблудишься… А все же дороги надо знать. Это так — видимость одна, что проспекты зело ровны и дорога пряма в столице.