— Эх, погибнут ребятушки, — переживали мужики на берегу.
— Паруса бы убрали…
— Да что там паруса, — хватался за голову иной, приплясывая на гальке, — уваливать, уваливать надо в сторону.
Все видели беду. Со стороны-то тяжело смотреть, как люди идут на гибель. А помочь нет возможности. Прыгнул бы или руку протянул. Но куда там: вон оно, море, через него ладошку не подашь.
Но суденышко, скользнув по валам, вразрез волне, благополучно вошло в Трехсвятительскую гавань. Ошвартовалось у причала, и паруса упали.
Евстрат Иванович Деларов, новый главный правитель русских поселений в Америке, присланный Шелиховым вместо сильно недомогавшего Константина Алексеевича Самойлова, обнял капитана на сходнях. Так уж рад был, думал все — к зиме не придет галиот. Ан нет! Шелихов крепко держал слово.
Блестя черными глазами, Деларов и слов не мог найти. Одно повторял:
— Порадовал, порадовал! Да мы за вас и из пушки пальнем!
Выхватил из кармана красный платок и махнул пушкарям, выглядывавшим с крепостной стены. И минуты не прошло, ударила пушка. Плотный клуб белого дыма взвился над воротной башней. Мужики валом кинулись из крепостицы к галиоту. Словно вихрь огненный прокатился по поселку:
— Подошли! Подошли! Ошвартовались!
И кто шапку ухватил, тот в шапке поспешал, кто армяк успел накинуть, тот в армяке, а кто и в рубахе распояской. Одно и надо только — взглянуть в лица бегущих, и яснее ясного станет, что такое дальние походы и почем мореходский фунт лиха. Оттого и говорят: «Кто в море не бывал, досыта богу не маливался».
На палубе, на сходнях, на причале, подле ошвартованного галиота мужики колесом вертелись. Только и слышно было: да что там, да как там, моих не видел?
Хороши далекие земли, богаты, а своя, знать, все же ближе лежит к сердцу, и о ней думка ни на минуту не отпускает человека.
Капитану спину отбили, бухая кулачищами.
— Молодец! Вот молодец! Лихо в бухту вошли!
А он уж, бедняга, не знал, куда деваться. Деларов защищать начал мужика.
— Но, но… Хватит, хватит… Забьете так-то от радости.
Тут и холода отступили, вроде бы дали роздых ватажникам. Вновь море улеглось спокойно, и чайки опять уселись на волны без крика. Чистили перышки, головами ныряя под крылья. Солнышко поднялось как в осенние дни.
Евстрат Иванович загорелся поставить присланные с галиотом чугунные столбы, обозначавшие принадлежность земель державе Российской. То все обходились самодельными столбиками, деревянными, но всякому ведомо — столбы сии, хотя бы и хорошо сработанные, недолговечны. Смолили их, правда, добре, но тем хотя и прибавить можно годков несколько в службе, а все же ненадежная это память. А тут чугун — как сравнивать? Металл, сработанный на века.
Столбы эти, сложенные в штабель, у крепостицы лежали, схороненные в стороне. Тяжкие, черные, и буквы на них отлиты крупные, четкие, сразу видно, столбы эти — державные знаки. От одного взгляда на них в душе рождался трепет. И покою они не давали Деларову. Евстрат Иванович вокруг присланных столбов уж и так и эдак прохаживался да поглядывал довольным глазом, а потом сказал:
— Нет, зиму ждать не будем, а сейчас, затепло, на Кадьяке вроем. Чего уж ждать? Земля сейчас мягкая. Ставим.
Его отговаривали:
— Чего торопиться?
Но он настоял на своем.
— Ставим, и все тут!
И его можно было понять. Хотел рубеж державы утвердить.
Склонился он над столбами, пальцем по буквам поводил.
— Ставим, — сказал решительно.
И видно было, что спорить с ним резону не было. Загорелся человек, уперся накрепко. Устин с ребятами смастерили хитрые сани. С полдня хрястали топорами. Устин все прилаживался, прилаживался, но наконец, осмотрев работу, сказал:
— Добре.
Сани и впрямь надежно связали. Какой хочешь поднимут груз. Наутро слегами на сани взвалили столбы и, по-бурлацки впрягаясь в лямки, поволокли.
— Эй, ноги не поломай, Тимофей!
Сани визжали по камням. Устюжанин, впрягшийся в лямки коренником, налегал так, что на шее вздувались жилы. Хрипел:
— Давай, давай, ребята, шибче.
Сани перли в гору, над берегом. Внизу, у скал, синело море, и алмазной пылью над волнами переливался стелющийся полосами туман.
Евстрат Иванович чуть свет поднял ватагу. Пекло, пекло его врыть столбы. Мужики пыхтели, хриплое дыхание рвалось из глоток. Тропа поднималась все выше и выше, но тут камней вроде бы стало поменьше, и полозья пошли легче по жухлой траве. Деларов с Самойловым шагали впереди.
— Вон там, — показал пальцем на вершину торчавшей над самым краем берега скалы Константин Алексеевич, — и поставим. Издалека будет видно. И слепой разглядит.
Сани опять завизжали по камням. Деларов ухватился за лямки. Самойлов, поплевав на руки, встал на подмогу. Уж больно крут был подъем. Навалились. Лямки врезались в плечи. Из-под ног посыпались камешки. Тяжкие были все же сани. «Эх, взяли! Эх, еще раз!»
Евстрат Иванович на Самойлова взглянул, сказал:
— Ты оставь, оставь лямку-то. Побереги себя.
У Самойлова грудь ходила ходуном. Как Григорий Иванович с Кадьяка ушел, надсадился Константин Алексеевич. Надворотную башенку укрепляли в крепостице, и он попал под бревно. Как-то неловко повернулось бревно, поднятое на слегах, он хотел поддержать его, но оно всей тяжестью навалилось на него. Бревно он все-таки удержал — сила у мужика была большая, но вот в груди что-то повредилось, и человек стал хиреть день ото дня. Да и старая лихорадка, было отступившая, вернулась. Как вечер, так жар. Горел огнем мужик. Всегда так: когда худо, одна к другой прибавляются болячки.
Сани вылетели на вершину. Бросили лямки, рукавами армяков вытирая пот. Место и вправду было хорошее. Море распахнулось со скалы до горизонта, а по крутому обрыву пылали красные, прихваченные первыми холодами, кусты талины, белыми искрами вспыхивали над волнами чайки.
Море играло волной под солнцем. То синим отливала волна, то нестерпимого блеска янтарем бросалась в глаза, а то вдруг вспыхивало море текучим лазоревым огнем. И широта, широта неоглядная кружила голову. Отсюда, со скалы высокой, видно было, что не зря мужики лихо приняли на себя. Красота такая, подаренная державе, многого стоила.
Кирка со звоном ударила в скалу.
— Паря, — сказал Устин укоризненно, — ты так долго долбить будешь, — и отнял кирку. — В трещину бей, легче пойдет. — Поплевал в ладоши, размахнулся шибко и ударил со всего плеча. Острие вошло в скалу, как в мягкую землю. Устин отворотил ком и ударил еще раз. — Вот так и ворочай.
Константин Алексеевич стоял, щурясь на море. Ветер трепал полы кафтана.
— Григория Ивановича, — подойдя к Самойлову, сказал Деларов, — сей бы момент сюда. Вот рад был бы.
— Да, — ответил Самойлов, — это точно.
Подумал: «Эх, Григорий Иванович, Григорий Иванович, придется ли свидеться нам? — И сам себе с горечью ответил: — Нет, видать, не придется». Потер ладонью грудь. Щемило уж больно сильно. После тяжелого подъема сердце билось неровно, толкалось под горло сдвоенными ударами. Лицо обветренное у Самойлова, в морщинах крутых. Глаза спрятаны глубоко, не разглядеть, что в них. Да он и не хотел показывать свою боль. Знал: всем нелегко.
Хороший мужик был Самойлов. Когда Деларов пришел на Кадьяк, Константин Алексеевич старшинство его над собой принял всей душой. Здоровье ли пошатнувшееся мешало дело вести как хотел или что иное, но он решил для себя, что согласился место Григория Ивановича заступить в ватаге, а, видать, поторопился. Неизвестно как, но Шелихов повсюду поспевал. И на строительстве крепостиц бывал, с охотниками за зверем ходил, к конягам ездил и со старейшинами коняжскими успевал поговорить и уладить то или иное. С лесорубами ходил, а ночами — неизвестно когда и свет гас в его окошке — камни, собранные ватажниками, описывал, вел журнал ватаги. «Двужильный, что ли, — думал Константин Алексеевич, — был он? — И сказал себе: — А вот у меня так-то не получилось».