– Мычать, что ли? – вопрошал Федька.
– У-у-у-у-у-у!.. – ответил Дженнаро.
Вон как! В Италии и коровы мычат не как у нас.
Предлагали Федьке и называться по-новому. Клаудио? Альберто? Франческо? Выбирай! Нет, этого не надо… Тогда Теодоро. Тот же Федор, только на итальянский лад.
Теодоро к ремеслу оказался способен. Приглянулся он старшему скорняку Пьетро, тестю хозяина, научился кроить шубейки – те самые, которые среди франтих московских вящую получили известность. Старый фасон тяжел, неуклюж, в исконных охабнях только в санях хорошо, а по лавкам толкаться, товары заморские приглядывать, с приказчиками торговаться несподручно. Гваскониевы шубейки короче, поясницу слегка обжимают. Можно ворот отстегнуть, откинуть, чтобы ожерелье для всей Москвы зажглось.
Начал Теодоро добавлять в мочалку из теста, рекомую спагетти, каплю масла. Итальянского масла, из олив-ягод.
– Оставайся, – говорил Дженнаро. – Зачем бегать? Куда бегать?
И правда же – чем плохое убежище? Околоточные у Гваскони на откупе, на его сольди водку хлещут. Спрятан ты тут, спрятан глубоко, – твердит себе Федька. Радуйся! Дальше видно будет, загадывать нечего.
Хозяин хвалит. Закройщик Теодоро отличился, придумал башлык к шубейке. Пади вьюга-непогода – франтиха накроется, тепло ей.
На исходе зимы объяла Гваскониев двор суматоха, хозяин велит перебрать меха, кожи, лучший товар отделить. Дорогой мех – на подвески, поплоше – в мешки, да неплотно. Чтобы дышать меху было вольготно. Запахло снадобьем, коим уничтожается ползучая тварь.
Причину от Теодоро не таили – хозяин решил удалиться на покой. Седьмой десяток хозяину, следующую зиму в России ему не выдюжить. Московское свое хозяйство поручит старшему сыну, а сам – восвояси, во Флоренцию. Но не зря же ломать этакие версты! Целый поезд тронется со двора, повозок десять. Часть груза хозяин распродаст дорогой, завезет товару в венский свой магазин, в венецианский, барыш всяко набухнет.
Будет поезду роздых и в польской Украине, в богатом имении Вишневецких. Дженнаро облизывается. Высокородные паны не скупые, закормят жареной гусятиной, свининой с капустой, напоят медом.
Заезжать к Вишневецким надобность особая, никто, кроме хозяина, о ней не знает. В его спальне, в запертом ларце, лежит письмо.
«Досточтимый и дражайший господин! Да будет Вам благословение всевышнего и успех в благих начинаниях! Я нахожусь в имении Вишневецких возле Житомира и пользуюсь великодушным гостеприимством и сердечным расположением, каковые распространятся и на Вас, если Вы сочтете возможным сюда пожаловать. Сей вояж не отнимет у Вас много хлопот и времени, однако представляет для Вас интерес».
Для Гваскони, умеющего читать и недосказанное в посланиях Элиаса Броджио, ясно – иезуит свой интерес блюдет. И не совет содержится в письме, а распоряжение. Гваскони для чего-то нужен путешествующему падре.
Весна пришла рано, обсушила землю быстро, открыла путь купеческому каравану. Кожи скатаны, сложены; меха в коробах, на подвесках. Сладостно цветет черемуха, томит мастера Теодоро.
Сажают и его в телегу. Хозяин не просит – понуждает вроде. Дает пистолю в руки.
– Бандити… Ты пум, пум!
Вот как оно обернулось! Князь-боярин не взял в Италию, а купец силком тащит. Расчет понятный: в дороге все бывает, без охраны нельзя. Хозяин уж набрал защитников с дюжину – итальянцы, австрийцы. Ему, Федору, азовскому ратнику, быть старшим. Бумагу проездную купец достанет, ему подьячие, чернильные души, любую сварганят. Козлу рогатому паспорт выправят.
Убеждал и Дженнаро. Ну, как хозяин осерчает, выдаст беглого? Оставит – тоже не житье. Соскучишься без Дженнаро. Эмилиано – скорняк главный – тоже уедет, другому мастеру, может, не потрафишь…
Ехать аль не ехать? Видится Федьке, как он в Италии падает в ноги князю-боярину. То-то остолбенеет! В цепи закует? Так нету же там у него цепей.
– Слушай! – теребит Дженнаро. – Сан Дженнаро сказал: сара буоно – хорошо будет. Тебе денаро, деньги…
Федор прикидывал и так и этак, решился лишь накануне отъезда.
– Ответь ангелу своему. Поеду я, судьба мне… Пущай хранит нас с тобой.
9
Откуда он взялся – град Венеция? Какой щуки хотеньем из моря вынырнул?
Похоже, не человечье изделие сей град, а жителей пучины. По улице ни пешему пройти, ни конному проехать – одна вода. Земли почти не видно. Строения торчат прямо из воды, на крыльцо волны набегают. Чудно и страшно.
Ладьи со стольниками, со скарбом плывут меж двух стен, меж двух рядов каменного великолепия. Небось в каждом дворце – за столбами точеными, за хитрой, словно кружево, резьбой – граф либо принц.
Остановились у здания, накрывшего всю флотилию широкой сумрачной тенью. Стоит дворец многооконный, в три света, опустил в воду толстые опоры, распахнул ворота. Лодочник, орудовавший длинным веслом, прокричал что-то.
– Ламбьянка, – послышалось Борису.
У входа – стражи с кинжалами, темноликие, дюжие молодцы. Солдат Глушков оторопел, вцепился в рукав Бориса.
– Обгорели они, что ли?
Не видал мавров, деревенщина…
Более часа выгружались суда. Смотритель Ламбьянки, слушая толмача, в отчаянии призывал мадонну. Кавалеры из Московии как один требуют комнаты верхние, под самым потолком, подальше от воды. Близость воды кавалерам непривычна.
Слуги сволокли в подвал припасы, недоеденные в пути, – бочки с солониной, салом, мороженой рыбой, икрой. Запахло ярославскими солеными рыжиками, подмосковными огурцами с чесноком, укропом, листом дуба и смородины, рязанским моченым яблоком.
Ламбьянка вся в бликах канала, подернутого рябью, вся в ответном сверкании зеркал, паникадил, картин в золоченых рамах, наборного, из досочек фигурных сложенного, скользкого, как лед, пола.
В зеркалах саженной высоты отражались юноши, отощавшие, обросшие в дороге. Мятые кафтаны, ввалившиеся щеки, глаза, воспаленные от недосыпа, вбирающие неведомое. Каждый прижимал к себе сундучок либо сумку с драгоценным, домашним – то иконы, деньги, ложка золотая, подаренная на зубок при рождении, отчий перстень.
Всюду сонмы божеств языческих – писаных и литых. Хохочут, глядя на московитов, фавны, злорадствует, стоя с трезубцем, Посейдон, резвятся девы водяные и лесные.
– Гыы!.. – ржет Аврашка Лопухин. – Баба голая…
– Дурак, – бросил Борис. – Не баба, а нимфа.
Хилковы, все трое, расшалились, скользят по паркету. Младший упал. А Борис запрокинул голову, притих.
Много городов было на пути, а такой, как Венеция, не снился, и в хоромах таких не бывал.
Дивились и венециане, глядя на приезжих. Русские показывались редко, а компанией столь многочисленной пожаловали впервые. Странные они, московиты. Блеск зеркал притушили полотенцами, а священные изображения, привезенные с собой, озарили светильниками. По-итальянски не знают, грустят на чужбине. Вечерами поют хором, протяжно и печально.
Борис и его подопечный поселились вместе, в комнате, выходящей стрельчатым окном на протоку. В тот же день уведомились, что протока зовется Каналь Гранде, а гостиница, приютившая их, – «Леоне Бьянко», сиречь «Белый Лев». Большое пройдет время, Борис, владея итальянским совершенно, все же напишет – «стали на Ламбьянке», ибо не померкнет в памяти пора ученья.
Не забудет Борис, как по утрам, в общей трапезной, приноравливались наматывать на вилку спагетти – нити нескончаемой итальянской лапши. А с канала уже неслись крики гондольеров, припутавших свои ладьи к пестрым причальным кольям, – дескать, готовы, ожидаем синьоров.
Гондолы везли стольников по Каналь Гранде к морю, пересекали тень Кампанилы – высочайшей звонницы венецейской. У набережной Скьявони – сиречь Рабов – толпились многопушечные фрегаты, загораживали собой палаццо дожа – белую глыбу, выточенную будто из слоновой кости. Высаживались стольники на берегу морском, у навигацкой школы, далее которой лишь корабли, колыхаемые волной, да острова на безграничном просторе.