Выбрать главу

– Тебе неужто не обрыдло? Толстой проповеди долбит. Что мы ему – ребята малые?

Платит Аврашка два дуката в день, значит, тридцать алтын за камору и за еду. Против Ламбьянки дороже, так ведь хозяйка ему порты моет.

– Рикушка мигом спроворит, – твердит Лопухин.

Много всякого народа толчется на Ламбьянке – разносчики орехов, марципанов, менялы, предсказатели. Брадобрей Рико сделался самым нужным. Стрижет, бреет, чистит ногти и всех в городе знает.

– Принчипе будет жить в палаццо Рота, – возликовал Рико. – О, прекрасный палаццо!

Синьора Рота как раз просила его подыскать постояльца, кавалера учтивого, из хорошей фамилии, так как она сама рода доброго. Кого попало к себе не возьмет.

– Принчипе ей понравится, – уверял Рико. – Принчипе комара не обидит.

По правилам, Рикушке не следовало знать, что перед ним принчипе, то есть князь. Титулы объявлять за границей не велено. Перемудрили приказные. Броджио вон давно всех величает. Спрятали щи в горшке! Нет уж, скрывать свой титул Борис не станет.

День еще не кончился – Рико примчался с письмом. Синьора Марчелла Рота приглашает сиятельного принчипе завтра к шести часам пополудни в кондитерскую Мантовано, пить чоколату. Стало быть, пояснил цирюльник, желает наперед познакомиться.

Аудиенция подобного рода для Бориса внове. Как ее пьют, чоколату? Как надобно одеться? В кондитерские не захаживал, не тратился – на Ламбьянке и дом и стол.

Полукафтанчик новый еще не готов, портной, негодник, обузил, теперь переделывает.

Военачальник Коллеони смерил презрительно московита, вылезшего из гондолы. Бронза монумента позеленела, голуби сотворили из кондотьера насест, запачкали высокомерно искривленный рот. Борис оглаживал себя, озираясь. Да вот оно, кондитерское заведение! Через всю площадь несет сладким.

Вошел и поперхнулся – духовитый, пряный пар обволок его густо, точно на банной полке. Тонули в благоухании шелка и самоцветы, кафтанишки кавалеров – модные, до пояса. И пироги на прилавке, горы конфет, цветы в посудинах стеклянных – красных, зеленых, синих.

Шагнул к слуге, чтобы спросить, где сидит синьора Рота, когда послышалось:

– Принчипе, принчипе!

Двинулся, как слепой, задевая за стулья, толкая слуг с подносами.

– Принчипе!

Синьора в рыжей накидке, тощая, мосластая. Прикрывшись веером, кажет верхние зубы. Рядом с ней махонькая старушка. Согнута дугой, а глаза – светлячки.

– При-инчипе, при-инчипе, – раздается из уст синьоры и словно со всех сторон. О чем она? Насилу понял: предлагает место, спрашивает, какую чоколату любят московские бояре, чистую или подсахаренную?

Сказал, что бояре вовсе ее не пьют. Дотронулся до чашки с мутным кипятком, обжегся, начал дуть. Брызнуло на скатерть.

Нравится ли принчипе чоколата? Не скучает ли в Венеции? Весна неудачная, холодная. Впрочем, московиты не зябнут, они голые бросаются в снег, не так ли? Старушка ласково кивает. А синьора Рота, не дождавшись ответа от Бориса, воскликнула:

– Голые! О, мадонна!

И любопытна же! Здравствуют ли у принчипе родители, есть ли братья и сестры? Только жену забыла. На верхней губе синьоры шевелятся черные волоски, редкие, колкие.

– Ты слышишь, Эльвира? Принчипе сирота. Бедный принчипе, о, бедный!

– Бедный, – вторит старушка.

Мосластая опять зачастила. Где у принчипе палаццо, где земля, что растет? Борис звука не успел произнести – она за него говорит. Палаццо дивное-предивное, иного и быть не может у принчипе. Разве не так? Вот апельсинов нет, апельсины от холода гибнут. В Московии почти всегда снег, не так ли?

Дался ей снег…

За столом уже четверо, откуда ни возьмись – еще женская особа. На лице, белом от пудры, мушка. Волосы все кверху зачесаны, острой маковкой.

– Слушайте, слушайте! – возглашает мосластая. – Принчипе Куракин рассказывает о Московии. У него там палаццо, огромный, богатейший палаццо.

Борис усмехнулся. Чем не дворец! Бревенчатый, пакля из пазов лохматится. Только низ выложен кирпичом. Потолок в столовой палате так и высвечивает пустой, – никак не соберется принчипе нанять живописца, чтобы изобразил ходы небесных светил, как в отчих хоромах. А уж богатство… Деревни обезлюдели, поля чертополохом зарастают.

Все это выложить – слов не сыскать, да и ни к чему. Никого тут не касается, как распорядилась бабка Ульяна, какой имела резон обделить младшего внука.

– У нас нет таких палаццо, как у вас, – сказал Борис.

Наконец перешли к делу. Синьора готова уступить ему комнату. Принчипе скромен, непохож на нынешних дерзких, невоздержанных молодых людей.

Тут Борис узнал: покойный муж синьоры тридцать лет служил у герцога Пармского и получил от него дворянство, но на другой же день умер. Нужная бумага, составленная по всей форме, увы, не имеет подписи. Поэтому она, синьора Рота, не вправе украсить свой дом гербом, но он у нее в сердце.

Обе подруги согласно подтвердили:

– В сердце, в сердце. Принчипе не пожалеет. О, он нашел мать, несчастный сирота!

Перебрались в воскресенье. Не хотелось Борису, ох как не хотелось брать с собой Глушкова. Вмешался Толстой, напомнил царский указ. Солдату жить одному, без присмотра, без персоны старшей никоим образом нельзя.

Гондола ткнулась носом в лестницу старого облупившегося здания. Одно название – палаццо. Ступени выедены, ставни серые, выцвели. Служанка отперла постояльцам камору – узкую, вроде траншемента. В окно доносился собачий визг с пустыря Сан-Поло, где по праздникам травят псами быков.

11

Гваскониев караван переправился через Днепр, затарахтел по владениям Речи Посполитой. Хозяина укачивало. Очнется на ухабе, клянет тряску, дорожную пыль, приказывает взбить подушки да повыше. Федька и Дженнаро умаялись, понукаемые хворым, всегда недовольным стариком.

Оба спят при нем, спят по очереди в длинном, точно гроб, возке. Наполетанец, ложась, упрашивает своего святого тезку:

– Оборони, сан Дженнаро, от разбойников, позаботься, сан Дженнаро, чтобы наши лошади не заболели, чтобы ничего не поломалось, чтобы мы не провалились в яму или в реку…

Хозяину причитания надоедали. Укладывая под подушкой пистолю, ворчал:

– Нападут разбойники – будите!

Дженнаро ужасался – накличет ведь! Безбожник, насмешник, как все флорентинцы… И опять призывал небесного патрона, шепотом:

– Прости, сан Дженнаро, синьора Гваскони! Усмири его неразумный язык!

Голова Гваскони скатывается к окну. В возке душно, старик хватает воздух ртом, храпит, чавкает. Когда Дженнаро спит, Федор сидит рядом с постелью хозяина, сжимает коленями мушкет. За окном плывут, ныряют холмы, перелески, хаты. Влетают – чудится осоловевшему Федору – прямо в рот хозяину.

Сторона чужая, а все знакомо. Везде человек рождается либо мужиком, либо господином. Мужиком чаще, вот что худо. А хоромы здесь позатейливее, чем на Руси. Стекла цветные, медь фигурная. Пан, который побогаче, обносит именье свое крепостной стеной, держит войско.

Однако такой двор, как на Волыни у Вишневецких, путникам еще не попадался.

Фортеция поздоровее азовской, смотрит враждебно. Федор все выше задирал голову. Дорога возносится над речкой, над дубравами, над скалистыми удольями, а стена громадится, тычет самопалами. Страж в высоком шлеме, усатый как таракан, забегал, замахал, волоча шпагу непомерной длины. Сверху дали сигнал флагом – подымай, дескать, бревно, впусти гостей!

Пал под колеса цепной мост. Проезжая во двор, Федор смерил толщину стены. Азовские турки позавидовали бы…

Скорее бы поесть да на боковую. Поди-ка, сбежится панство, начнет щупать да дергать товар. Коней распрячь не успеем, как раскидают поклажу, потом подбирай! Едва ли до заката управимся.

Гваскони вылез, не устоял на затекших ногах, поймал руками ствол дерева. Разлапистое, дивное дерево, – Федор не заметил, откуда взялся молодой, узкогрудый католицкий поп в тесной рясе. Обнял купца, как старого друга. Что-то шевельнулось в памяти. Федор глядел, пока не убедился: он, воистину он, иезуит проклятый!