Война необратимо травмировала французскую коллективную психику, превратив рядового мусью из игристого повесы в инфантильного скрягу и труса. Именно со времен верденской молотилки Третья республика превратилась в то склизкое болото, которое мир имеет счастье наблюдать сегодня. Но именно плаксивая, немужская жалость к себе дала французам простор пораженческого высказывания в унисон с отступающей для личных нужд Россией.
Насупленные дезертиры с лицом Габена брели домой в «Великой иллюзии» и лезли в поножовщину в «Набережной туманов», искали пули в «Пепе ле Моко» и срывали поцелуй в «Бале» (конечно, в половине фильмов он считался беглецом из Иностранного легиона — но зрители-то хорошо догоняли, откуда на самом деле Габены бегают). В «Корове и пленном» тикал огородами с передовой даже Фернандель, представить которого в форме не смог бы и сам Гашек. Новейшее кино — «Долгая помолвка» Жене и «Жизнь и ничего более» Тавернье — целиком посвящено службе учета потерь, идентификации пропавших без вести и опознанию ушибленных и дерганых. Оказалось, что война — это война, это тебе не камамбер кушать. Страна-победитель почти век рассматривает свой триумф как стихийное бедствие, Божье проклятие, от которого следует прятаться под подолом ехидной вдовушки с прифронтовой полосы.
Мужественные немцы, британцы и мадьяры хранят молчание — понимая, что в видах единой Европы Первая мировая и была войной гражданской. Еще более нелепой, пошлой, бесцельной и бессмысленной, чем та, что затеяли меж собой злые русские. На полях брани косили друг друга господа с общим алфавитом, избирательным правом, образовательным уровнем и представлением о прибавочной стоимости. «Человек захотел вырваться однажды из буржуазного мира законов и параграфов и дать выход древним инстинктам крови», — писал страшно злой на всякое смертоубийство Цвейг.
Война не оставила по себе названия (только в России ее звали германской, империалистической, отечественной, а в комиксах императорского агитпропа — Большой Европейской), статистики (общие цифры потерь в разных энциклопедических источниках расходятся от 7 400 000 до 13 360 000, что означает лишь полную дезорганизацию учета; склонный вечно преувеличивать язвы капитализма Кен Лоуч в «Ветре, качающем вереск» назвал 17 миллионов), не оставила ни песен, ни славы.
В отличие от соседей-атлантистов, Россия гражданскую войну начертала на знаменах — отчего ее воинство с обеих сторон знало, за что билось, и не было мучимо психическими хворями позднего раскаяния. Она обратила фронтовую науку на внутренние нужды (все полководцы, отличившиеся в Мировую, во главе с Брусиловым воевали на стороне красных!), повергла ближних в трепет и заставила говорить о себе и познавать себя весь ХХ век. Лоханкинская рефлексия, ничуть не менее тлетворная, чем пустоголовый милитаризм, обошла ее стороной.
Если б заодно не уничтожили миллионы сограждан собственными руками — глядишь, сидели б и мы на красивом холме и свысока, по-американски пели песню про мою хату с краю, ничего не знаю. Да поучали надменных соседей воевать малой кровью, гарантируя себя тем самым от разрушительных комплексов вины.
Но человеков считать никогда не было русским занятием. Мы и комплексов-то таких не знаем.
1917. Абсолютизм
«Романовы. Венценосная семья», 2000. Реж. Глеб Панфилов
Царь Николай очень любил подтягиваться на турнике. Подтягивается, бывалоча, и поет: «Ой, мороз-мороз, тру-лю-лю». Когда к нему приходили за отречением, он всегда сначала несколько раз подтягивался, а сам косил на образа: пора отрекаться или еще не пора? Если Бог был не против, царь сразу подписывал отречение и с легким сердцем садился клеить голубков из портретов председателя Госдумы Родзянки. За это простой народ любил его и звал Николашкой. Только в Петрограде студенты-очкарики мутили быдло — а по всей России царя любили даже сильнее, чем Веру Холодную и комика Глупышкина. Царь это знал и не слишком отвлекался на государственные дела, предпочитая кататься на санках и гладить дочек по стриженым головкам. Дочки, как и все принцессы, были дуры. Они обожали устраивать коллективный плач и спевки, гонялись друг за другом по Царскому Селу и мечтали о принцах, хотя единственный принц в округе был их брат, да и тот маленький. Все семейство жило счастливо, хоть и не слишком долго, и умерло в один день.