Так я вообразила себе, что, садясь за текст, нужно иметь все: продуманных очаровательных персонажей с их «арками», мощную кульминацию, необычную композицию и свой стиль. И, конечно, идею – то самое школьное «что хотел сказать автор». То есть что текст должен начинаться… со всего сразу.
Но приходит ли школьнику в голову, что автор мог быть настолько дерзким, чтобы писать, не зная, что же он хочет сказать? Или не зная, чем все закончится? Мне не приходило. Я считала, что, чтобы создать рассказ или роман, нужно сначала собрать все его элементы.
Как много времени я потеряла из‐за этой идеи! Образы продолжали возникать передо мной каждый день, но теперь я не переносила их на бумагу: ведь у меня не было для них рамки. К чему эти вспышки, если они не складываются во что‐то большее?
Я просто перестала писать и стала ждать, когда все сойдется. Так и наступила первая в моей жизни писательская блокировка.
Я потеряла несколько лет, ожидая, когда текст родится у меня в голове. Ожидание мучило меня, подтачивало самооценку. Но однажды я прочла свидетельство Уильяма Фолкнера о том, с чего он – лауреат Нобелевской премии! – начал писать роман «Шум и ярость»:
«Все началось с образа, который возник у меня в голове, – спокойно рассказывал Фолкнер. – В то время я не понимал, насколько он был символичен. Это была девочка в замаранных сзади штанишках, которая сидела на грушевом дереве и смотрела через окно в дом, где хоронили ее бабушку, и сообщала братьям, стоящим внизу, что происходит».
Давно я не чувствовала столько злости! Ведь у меня таких девочек на деревьях было полблокнота и полголовы! Но что взять с них? Законченного произведения и не намечалось.
«Когда я объяснил себе, кто они такие, что делают и почему у нее грязные штанишки, я понял, что уложить все это в рассказ не получится, это должна быть большая книга», – продолжал Нобелевский лауреат.
Что он себе позволяет? И неужели так все‐таки можно? Одна часть меня кричала: «Да!», а другая не понимала, как из этой картинки, почти фотокарточки, можно создать целый роман.
«Сначала я попробовал изложить историю в том виде, как она представлялась одному из братьев, написал первую часть, чувствую – чего‐то не хватает. Тогда я дал высказаться второму брату – опять не то. Я взял третьего брата, потому что Кэдди по‐прежнему казалась мне такой трогательной и прекрасной, что не хотелось заставлять ее всего лишь пересказывать события, я считал, если другие будут говорить о ней, книга наполнится живым чувством. И снова неудача. Тогда, уже в четвертой части, я решил рассказать о случившемся от себя, и – снова ничего не вышло…»
И я, наконец, стала понимать. Первое: Фолкнер доверял странной картинке с девочкой в замаранных штанишках в своей голове. И второе: он не ждал, когда образ превратится в роман сам. Он начал писать, как будто метать дротики в дартс: раз за разом промахиваясь. Но говорит об этом так, что понимаешь: промахи нормальны, не нормально – останавливать игру.
Мне пришлось сделать то, что, мне кажется, любой человек должен однажды сделать. А именно: изменить свое мнение. И начать метать дротики снова.
Как это обычно бывает, на меня тут же посыпались свидетельства других авторов. К примеру, Клайва Стейплза Льюиса, автора «Хроник Нарнии»:
«…Кажется, некоторые считают, что вначале я спросил себя, как рассказать детям что‐нибудь о христианстве, потом как средство выбрал сказку, собрал сведения о детской психологии и определился, для какого возраста буду писать, набросал список христианских истин и придумал к ним аллегории. Это – полная ерунда. Так я бы не написал ничего. Все началось с образов: фавн под зонтиком, королева в санях, величавый лев. Сперва там не было ничего от христианства, это пришло само собой, позже, когда я уже кипел.
Настал черед Формы. Образы соединялись друг с другом, возникала история. В ней не было ни сложных характеров, ни любовных линий. Жанр, в котором все это отсутствует, – сказка. И как только я понял это, я полюбил саму Форму: ее краткость, строгую сдержанность описаний, ее гибкие традиции, ее непримиримость ко всякому анализу, к отступлениям, рассуждениям и прочей болтовне. Я влюбился в сказку, мне нравился даже ее ограниченный словарь, как скульптору нравится твердый камень, а поэту – сложный сонет».