— Кто? Ты со своей мамой?
— Да. А что?
— Я бы со своей мамой танцевать не стала, — заметила Карин.
— А мы танцевали. Когда музыка кончилась, мама хотела раскланяться передо мной, сделав книксен. Широко взмахнув руками, она задела висевшую на стене тарелку. Его тарелку! Его большую настенную тарелку с надписью: «Нашему уважаемому председателю от стрелкового союза…» В этот момент из моей памяти действительно выпало название того союза. А ведь оно сотни раз попадалось мне на глаза и я был убежден, что запомнил его на всю жизнь. Так я ненавидел стрельбу и их союз. В субботу после обеда, когда другие дети играли во дворе, отец сказал: «Приготовься, Петер. Сегодня после обеда ты пойдешь со мной. Мы пойдем стрелять». Я ответил: мне не очень хочется. Я уже договорился встретиться с приятелем. И кроме того, я не выдерживаю непрестанный грохот выстрелов в тире. «Послушай, Петер, — стал вразумлять меня отец, — ты ведь хочешь стать настоящим мужчиной и военным. Поэтому надо привыкать к ружейным выстрелам». Тогда я не посмел ответить ему, что вовсе не хочу стать военным. Потом эта суета в тире. Бесконечные приветствия и рукопожатия. Ну как ты? А ты? Похлопывания по плечу и смех. И все это под непрекращающиеся звуки выстрелов, от которых у меня перехватывало дыхание. И вот во время танца мама нечаянно задела тарелку, которая разлетелась на три части. Разбился «уважаемый председатель». Ведь у нее было так радостно на душе. А тут она побледнела и вся сжалась от страха. Я попытался ее хоть как-то утешить: ну что так расстраиваться, ведь осколки можно склеить. Но она не слушала меня и только повторяла: «Просто ума не приложу, как ему все это объяснить». Потом мама все ему объяснила. Но как! Она готова была валяться у него в ногах. Я стоял рядом, и мне было стыдно за нее. Мне надо, мне обязательно надо было что-то сделать, чтобы он не видел этого ее унижения. Поэтому я громко свистнул, насколько хватило духу. Он промолчал. Но она посмотрела на меня и, хотя отлично понимала, почему я свистнул, проговорила: «Ну перестань же свистеть! Пожалуйста!» Он взял в руку осколки, которые мама разложила перед ним на столе. Я ждал, что он состроит какую-нибудь болезненную гримасу, но он не произносил ни слова, и это тянулось долго. Просто он смаковал ни с чем не сравнимое сознание собственной правоты и бесконечное мамино самоуничижение. Целыми днями он ничего не говорил. В нем чувствовалась какая-то бесконечная отрешенность. Но внутренне он, видимо, был весьма активен. Так или иначе основные события развернулись два месяца спустя.
— Это ты о чем, о разводе? — спросила Карин.
— Да. С тех пор я обязан посещать его раз в месяц в один из воскресных дней.
— Как это обязан? — сказала Карин. — Никто не может тебя заставить. Так?
— Нет, не так. Я именно обязан. Это записано в решении суда о расторжении брака. В воскресенье я был у него перед поездкой в пансионат. Он живет в Ольтене. В высотном доме. Так и живет теперь один. Можешь представить себе, что у меня на душе, когда я приближаюсь к двери в его квартиру. Слышу его шаги и думаю, вот сейчас он откроет дверь и скажет: «Здравствуй, Петер. Какой ты стал большой!» И действительно, он открывает дверь, говорит: «Здравствуй, Петер, какой ты стал большой». И вот мучительно долго тянутся эти часы, когда мы оба не знаем, о чем же все-таки говорить. Наконец он спрашивает: «Как дела в школе?» Я отвечаю всегда одно и то же: «Нормально». Он говорит: «Рад это слышать. Если тебе что-нибудь понадобится, то ты знаешь, как меня найти». — «Да, знаю», — отвечаю я. Мы идем в какой-нибудь ресторан поесть, после чего еще на целых два часа таких же вопросов и ответов. Наконец прощаемся, и так до следующего месяца. Когда все позади, мы, по крайней мере я, с облегчением вздыхаем.
— Могу себе представить, — говорит Карин. — Это, наверно, противно. Со своим отцом я могла бы провести вместе целый день или даже много дольше: у нас всегда есть о чем поговорить. А с матерью не смогла бы. Если бы родители решили развестись, хотя я не думаю, чтобы они пошли на это: мать наверняка не рискнула бы, а больше всех воспротивилась бы бабушка, — то я ушла бы жить к папе, ведь по закону можно и так и эдак.
— Да тебя вообще спрашивать не будут. Мне еще здорово повезло. Отец не сомневался, что я буду жить с ним. Как-то в воскресенье он позвал меня в комнату. Оба сидели за столом с такими серьезными лицами, что мне показалось, наверно, я снова что-нибудь натворил. Но скоро я понял, что все дело в другом. Он стал говорить: ты теперь большой, все понимаешь и т. д. и т. п. Но прежде, чем он успел закончить свою проповедь, мне стало ясно, что все кончено. Я не знал точно что, но не сомневался, что все. В обычной своей обстоятельной манере он стал рассказывать, как познакомился с моей матерью, как они любили друг друга и как поженились, и все такое прочее. Затем становилось все очевиднее, что они не очень подходят друг к другу, как им казалось прежде, и что сейчас он вовсе не собирается выяснять, в чем тут дело. Мне ведь не надо долго объяснять, я, мол, и сам вижу, что теперь у него с мамой все разладилось. Вот почему они и решили разойтись. «Значит, это развод?» — спросил я. Мама заплакала, а он сказал «да». Я посмотрел на маму и подумал, а почему, собственно, она плачет? Это ведь хорошо, что он уйдет. А если вообще больше никогда не вернется, еще лучше. Потом он сказал: «Поскольку теперь, то есть пока не утрясется вся эта история, я буду реже бывать дома, причем главным образом вечерами, мы решили отправить тебя к бабушке с дедушкой». «Это как? — спросил я. — Значит, я не буду здесь больше жить?» — «Пока нет. До тех пор пока мы не разберемся, с кем ты будешь жить, со мной или с мамой». В любом случае не с тобой, подумал я. Но потом ведь они даже не удосужились спросить меня об этом.