Красная, зеленая, голубая молнии сверкнули над башней. Беззвучно рухнул вниз один из десантников. Следом за ним в узкую щель между снежной стеной и готовыми все раздавить бешено крутящимися гусеницами нырнул наводчик Михалевич. Танк чуть не вмял его в снег, но Михалевич успел все же вытащить пехотинца, перевернул его, и все увидели рваные кровавые дыры в спине солдата, которому уже не нужна была никакая помощь.
Когда Михалевич, ухватившись за руки десантников, взобрался на танк, командир взвода, грозно глянув на него, толкнул наводчика к башне и сунул к носу кулак.
— Не сметь, — закричал он. — Не сметь рисковать! Ты наводчик, ты от пушки ни на шаг!
Промолов снежную трясину до твердой земли, танк все-таки вырвался из топкого плена и, переваливаясь по угорам, рванулся туда, где стояли черные дымные столбы развернувшегося боя. Ох, как засверкали над ним трассы. Слева всеми пулеметами ударила Медвенка. Справа шквальным огнем мела Алферьевская. Вся лавина раскаленного свинца неслась к нему, предназначалась ему одному, одинокому танку, медленно, очень медленно ползущему через заваленные снегом бугры и буераки.
Ему было легче, чем бригаде: он шел по проложенному ею следу. Ему было тяжелее: теперь все окрестные немецкие стволы целились только в него. Фашистский свинец не мог пробить броню тридцатьчетверки. Но десантники, укрывавшиеся за тяжелой башней, ничем не были защищены от флангового огня. А с флангов лупили по ним во всю мочь Медвенка и Алферьевская.
Бригада, дравшаяся уже на Варшавке, на смертном своем пути от Проходов до немецкого переднего края и за ним, в глубине обороны противника, всюду оставила за собою страшный кровавый след. По полю боя, справа и слева от последнего движущегося танка то густо, то поодиночке лежали убитые враги. Возле немецких окопов чужие шинели встречались целыми грудами, а дальше вглубь, цепочками обозначали, куда бежали немцы и где их наконец настигла пуля.
Но там, где нескольким немецким пулеметам удавалось разом вгрызаться в одну какую-нибудь из машин бригады, они тоже сметали с нее всех, всех до единого. И рядом с траншеей, по которой шел последний танк, лежали сраженные десантники: молодые и пожилые, ловкие когда-то и неуклюжие, с одной пулей в сердце или чуть ли не пополам разорванные пулеметной очередью.
Пехота тысяча сто пятьдесят четвертого полка, бежавшая по полю боя следом за танками, тоже оставила на снегу немалую часть. Те, кому не выпала доля ни пробиться, ни вернуться, полегли по всей ширине прорыва и в глубине его. Они лежали, застывая на тридцатиградусном морозе, отдавая миру последнее тепло своих тел. Кое-кто еще шевелился. Кто-то полз в сторону Проходов. Кто-то, от боли и потери крови утратив ориентировку, полз в немецкую сторону. Все это беззвучно проплывало мимо десантников, вцепившихся в танковую спину. Никому сейчас не могли они помочь: торопились в бой, в огонь, на Варшавку.
Никто не мог помочь и им. Не было над полем боя своей авиации. Артиллерия, стрелявшая из-за Проходов и высоты двести сорок восемь ноль, посылала свои редкие снаряды только далеко вперед, к Варшавке, на которой дрались сейчас бригада и тысяча сто пятьдесят четвертый полк.
По всему полю всюду валялись раздерганные, измочаленные крестьянские сани, на которых, привязав их к танкам, какое-то время ехали пехотинцы. Ехали меньше, чем рассчитывали. Дерево и веревки недолго уживались с бронею. Сани переворачивались, загребали снег и отрывались. Пехотинцы, вывалянные в снегу, не отряхиваясь, только подобрав свою нехитрую боевую амуницию, выбирались из сугробов и торопились вслед за танками. Рядом с ними, казалось, идти надежнее. Танки не только стягивали к себе вражеский огонь, они бронею своей от него же и прикрывали.
Старшина медицинской службы, разведчица 1154-го стрелкового полка Октябрина Жомина. Убита в 1943 г. на р. Проне.
Снова ввалившись в какую-то яму, застрял в ней последний танк. И люди на броне, уже отупевшие от ужаса, до краев наполнившего сегодняшнее утро, даже не поворачивали теперь головы в сторону приближавшихся разрывов. Они их по-прежнему не слышали.
И все-таки тупой удар рядом с собой лейтенант Железняков если не услышал, то почувствовал. Не ухом, всем телом принял он его и, еще не видя, во что врубился немецкий металл, сразу похолодел, понял — случилось непоправимое, беда, с ним случилась, с Железняковым.
Замерев, не желая видеть то, о чем он уже знал, лейтенант все-таки зашарил глазами вокруг и тут же со страхом отметил потускневшее лицо наводчика Михалевича.