Когда связки были готовы, они не потребовались.
Еще тогда лейтенант хотел послать его, раненого, в полк, за подмогой. Но встретил бешеный взрыв негодования.
— Я — комсорг батареи! — сверкал он глазами. — Я…
Пулеметы немцев бросили его в снег. Но лишь появилась возможность поднять голову, глаза Попова опять засияли бешенством.
— Я комсорг! Я только мертвый оставлю позицию. Только мертвый! Вы комсомолец. Вы не можете послать меня в тыл.
Железняков даже рассмеялся. Хорош тыл. Только что там был фронт. Это их пушка охраняла полк с тыла.
А Попов огрызался, плакал, но не уходил. Так и не ушел. В возбуждении в первый час после ранения еще действовал, не обращая на рану внимания. Теперь сидел на пустом снарядном ящике, осунувшийся и не розовый вовсе, а одного цвета с маскхалатом. Слушая командира, он прихватывал с бруствера снег и тер им лицо.
— Ребята, вы понимаете, что без подмоги всем нам амба? Понимаете, что только вдвоем вы дойдете. И выручите всех — и нас, и полк!
Видно, сил на сопротивление у Попова и Нестерова уже не оставалось. Оба согласились. Да и обстановка не оставляла времени ни на раздумья, ни на сомнения. Оставшись с командиром, они могли только подороже отдать свою жизнь, убив еще по пять или шесть врагов. А кому они нужны, эти лишние шестеро. Их и так тут накрошили видимо-невидимо.
Группа командиров и политработников штаба 344-й дивизии. 1942 г. В центре сидит полковой комиссар Н. Н. Паращенко. Слева от него командир 1152-го стрелкового полка Алексей Маркович Осадчий, исполняющий обязанности командира 344-й дивизии.
— Вдвоем мы прорвемся, комбат. Вдвоем и вернемся! — заверил Нестеров, тяжело поднимаясь на ноги, прихватив два немецких автомата и засовывая за пояс магазины, — Жди нас с подмогой.
Уже прощаясь, Железняков подвел всех к срубленной пулеметным огнем березе, попросил выкопать возле нее ямку и выстелить ее шинелью.
— Какой шинелью, зачем? — удивился было Попов.
— С немца убитого сдери, бестолочь! — тут же окрысился Нестеров, к которому, казалось, вернулись силы. Он уже рыл яму.
Он сразу понял, чего хотел Железняков. Если придется оставить пушку, не взрывая, здесь, под березой, тот, кто будет жив, уходя, зароет орудийный замок. Немцы не смогут стрелять из орудия.
Кто-нибудь из четверых да останется жив. Тот и выкопает потом замок из-под приметной березы.
Старшина Епишин отнял у Нестерова лопату.
— Давайте, ребята, двигайте. Мы здесь как-нибудь сами. Вы, главное, живыми дойдите.
Двое. На всей неоглядной земле только двое. Самые близкие, самые родные исчезли, только что, растворились в ночи, даже звука их шагов не слыхать. Один только перезвон гильз, летящих за бруствер.
Справа за шоссе на постели из шинелей, снятых с убитых, прикрытый их же белыми маскхалатами последний еле живой пехотинец роты прикрытия с перебитыми ногами. Даже не просил о помощи. Просил только подтащить к нему побольше заряженных автоматов.
— Я, — прохрипел, — я им, гадам, перед смертью…
Нет-нет да и пыхнет там, под березой, запульсирует голубой огонек, простучит короткая в три-четыре патрона очередь. Не по немцам: их вроде бы поблизости пока нет, но во вражескую сторону. Показывает раненый — жив я, ребята, жив, в сознании я пока…
Гильзы ли выкидывая, гранаты ли собирая у мертвых и автоматы, Железняков неотступно думает: что же это такое, почему за весь этот страшный день никто слова не сказал, не попросил о спасении? Вот все до одного они умерли — товарищи, однополчане, чьих лиц он уже и не помнит — солдаты, сержанты, лейтенанты. Неужели им не было жутко, неужели ненависть к врагу была у всех, у каждого сильнее страха смерти. Существует, что ли, какой-то странный гипноз действия, когда огромные физические нагрузки, бесконечная быстрота и смена физических движений перекрывают каналы движений душевных? И сам он, и Михаил Епишин, разве чувствовали они леденящий, обессиливающий ужас перед самым худшим, что может грозить человеку? Так было. Но может ли это быть? Не уродство ли это душевное, при котором не пугают ни своя, ни чужая смерть?
— Михаил! — окликнул он старшину. — Тебе не страшно?
Епишин, возившийся с немецким пулеметом, устанавливавший его в стороне, за баррикадой из окоченелых немецких трупов справа от огневой, устало прилег на бруствер.
— Ух, умаялся, — вытер он шапкой лицо. — Тяжелые, собаки, таскал их, таскал, сил нет, откормились тут на наших хлебах, пудов по шесть, не меньше, в каждом.
Внимательно и хмуро поглядев в лицо лейтенанту, он как-то криво усмехнулся.