— Оголодал немчура. Пуговицу на жакетке оторвал, урод. Хорошо хоть молодой, скорый. А полицаи наши субординацию знают, не полезли, начальства застеснялись.
— Раиса, вот человек ты нормальный, но уж бесстыжая, спасу нет, — сердито сказал Михась.
— Да чего там, ты, Мишка, уж взрослый почти, — безразлично сказала Райка. — А мне ведь уходить теперь придется. Не в хату же к бабке мелкую жидовку тащить. Наши ордатьские мигом пронюхают, настучат.
— Да куда ж ты? — с ужасом спросил Михась.
— В Горецкий лес пойду, там вроде партизаны завелись, — Райка усмехнулась. — Вот они нам с Цыпкой обрадуются. А чего: нас только отмыть — барышни гарные.
Отмывали Цыпу у реки. Уже темнело, накрапывал дождик. Потом закутанная в жакетку девчонка сидела на мешке, грызла краюху и уже не плакала.
— Ну и ладно, — сказала Райка, — пойдем мы. В копнах за Овсяным лугом передохнем, а то вовсе замерзнет мой жиденок. Ты, Миш, мамку попроси — пусть к моей старухе зайдет, скажет, что я сразу до Минска подалась.
— Сделаем, — заверил Михась.
Пиджак и кепку он отдал девкам — старшая немедля нацепила кепку на голову Цыпке, подхватила «гриб иудейский» на руки. И ушли девицы.
Михась спрятал тележку и мешки в камышах и побежал домой. Мать поохала, наказала никому не говорить. Наутро с Володькой забрали тележку. Крахмал поделили по-честному: половину мама частями перенесла Райкиной бабке.
А саму Райку потом довелось встретить в Горецком отряде «Мститель», куда Михась ходил связным. Цыпка тоже там прижилась: говорить так и не начала, но шустрила при кухне, бегала с ложками и котелками. В начале 43-го Цыпку с другими детьми переправили самолетом на Большую землю.
Райка сгинула весной 43-го. «Мститель» выходил из блокады, раненых спрятали в землянке, завалив ветками. И Райка там осталась — голень у нее была осколком разворочена. Что с ранеными стало, никто не знал. Может, и чудо какое случилось. Взводный, с кем Райка жила, видно, сердцем к ней накрепко прикипел. Говорили, летом сам под пулемет поднялся. Может, и врут. Михась в те времена в Березенской бригаде застрял, сам не видел.
К западу идут, партизанские роты. Переправу взять, Красную Армию дождаться. Секрета нет — приказ перед строем огласили. Взять мост, и конец партизанской войне. Или нет у войны конца? Людей еще много, всех не добили.
Шагал Михась, а мысли чаще не вперед, а назад убегали. Отставали мысли, видать, ноги у них заплетались…
Как в тот вечер осенний все вышло, Михась вспомнить не мог. А может, не хотел. Память у человека — чувство не самое железно-стойкое. Чуть что, сразу гнуться и ржавчиной осыпаться начинает. Но шепот мамин помнился:
— Беги, Михась…
В дверь колотили, во дворе кто-то матерился. Михась, не думая — страх в мамкином шепоте все мысли мигом отшиб, — шмыгнул на цыпочках к лестнице в сенях. Хорошо, разуться не успел, вот пиджак и кепка так и остались висеть. На чердаке Михась ощупью обогнул стопу досок, сдирая ногти, повернул гвозди, удерживающие раму оконца. Внизу мама дверь отомкнула: гавкали на три голоса: хрипатый голос старосты Башенкова, его свояка, еще кого-то…
Михась выбрался на крышу, сполз пониже. Во дворе разговаривали, но здесь, с тыльной, в сторону огорода, стороны, было тихо. Ухватился за знакомую жердь, прибитую под стрехой, повис на руках… в последний миг заметил чужую спину в гороховом, перетянутом солдатским ремнем полупальто…
Полицай обернулся на звук падения — Михась чудом успел под забор откатиться.
— Э, хто здеся?
Сумрак спасал, тощий беглец проскользнул между штакетинами, застыл, уткнувшись в куст паречки[22] — пожухлая колючая веточка норовила ткнуть в глаз, а в двух шагах от беглеца топали тяжелые сапоги.
— Хведор, чего там?
— Та кошак, видать, — недоуменно ответил близкий Федор.
Спас Михася, прикрыл, реденький заборчик у родной избы. Беглец пополз в глубь огорода, за спиной остался дух табака, самогона и смазных сапог.
Пришли, вонючие, косолапые… Марципаново гадово семя.
Уползал Михась в щедрый ноябрьский сумрак и не знал еще, что сам гаденыш бессовестный. Мамку, сестру бросил. Может, и не тронул бы их Ларка. Тогда бы не тронул, может быть, позже… Месяц, два… — это ведь много…
Два дня отсиживался Михась в старой сторожке у кладбища. Страшно не было, вот холодно, это да. Володька притащил старый полушубок, чугунок еще горячей картошки. Но того тепла ненадолго хватило.