— Поцарствовал — и будет с тебя. И чашу давай, пока в неё кто чего непотребного не сделал.
— Я вот что думаю, господин городской живописец, прибрать бы это всё. А то будете потом свои труды по канавам собирать. Вон ангел наш уже так напраздновался, что и со звездой до дому не дойдёт. Крылья снимай давай, — подёргала она за плечо ангела. — Все стены ими уже обтёр.
Морозный воздух обжёг, но не отрезвил. Ханс пошатнулся, опёрся на древко звезды. Агнесса придержала его за локоть рукой, унизанной коронами. Другой рукой она прижимала к груди ларец и чашу, подмышкой устроились стёганые ангельские крылья.
— Если заранее подумать, — сказала она, — так можно прямо сейчас перья собирать. Так и объявим: мол кто гуся режет — хоть по десять перьев пусть тебе несут. А потом можно пришить будет. Или ещё как. Но чтобы уж наш ангел самый красивый был. Ключи-то от ризницы у тебя есть? Отца Питера сейчас будить негоже — тихонько откроем, тихонько занесём. А потом уж лучше ко мне иди — куда тебе такому при церкви ночевать. Что головой мотаешь? Что говорить будут? Поговорят и перестанут. А пойдёшь ты ночью по храму так бродить, так ещё неведомо чего набродишь, а прибирать с утра кому?
— С меня сейчас можно писать блудного сына во хмелю, — сказал он непослушными губами.
— Блудного сына в трактире сейчас с кого хочешь писать можно. А с некоторых даже и Ноя упившегося. Да вот только господин художник шибко пьян, кисти не удержит. И не моё дело господину живописцу советовать, но пить помногу ему не надо. У нас тут Ноев и без него довольно.
— Когда я был маленьким, в Брабанте представляли мистерию про потоп. Там был ковчег, и Ной, и сыновья его. Волны являли синим полотном. Голубей пускали из клетки, они летели…
— У нас небось такое не представишь. Корабль целый строить — это ж кто возьмётся… А Ференцу я завтра всё выскажу. Нет, чтобы сначала ризу снять, а потом набираться. Ничего, если не отойдёт — покрасим луковой шелухой. Не сумел ходить в белых, пусть в красных представляет.
В тепле её дома ноги отказали Хансу, и он мешком сидел в кресле, пока Агнесса доставала из сундука старую перину и стелила её на прежнее место. Уже засыпая, он ощущал, как ловкие руки расстёгивают пряжки и распутывают шнурки.
Потолок был знакомый — тёмный, с закопчёнными балками, с которых свисали пучки трав и луковые и чесночные косы. Запахи были знакомыми — мяты и валерианова корня, полыни, череды, а ещё дыма и мёда, и совсем немного — кота. «Наглого и чёрного,» — уточнила память. Это от корытца, что стоит за дверью. Если не лежать на полу, то и не почуешь.
На секунду Хансу почудилось, что весь этот год привиделся ему во сне, и лишь вчера была метель, и он стоял, опираясь на мушкет, тщась разглядеть сквозь режущие лицо ледяные перья, куда в одночасье пропали все бравые парни Клааса.
Скрипнули половицы. Перекатив по перине гудящую голову, он увидел Агнессу. Она шла босиком, в мятой рубахе тонкого полотна и нижней юбке, с небрежно, для сна, заплетённой косой. Легко подняла с пола на скамью таз. Потащила за рукав из воды его рубаху, потёрла побледневшее винное пятно. Плеснула в таз щёлоку из горшка, долила парящего кипятка из котла над очагом и неспешно принялась за стирку.
Плеск воды, запахи, тепло утаскивали назад, в дремоту. Ханс заснул и увидел Марию на дубовом троне — тонкие девичьи персты придерживают белое покрывало. Младенец выставил из пелёнок пухлый кулачок. Старший волхв, в старинном камзоле с длинными разрезными рукавами, приклоняет колени. «Осторожно, отец Питер, — хочет крикнуть Ханс, — не споткнитесь!» За спиной Девы стоит повитуха — широкое лицо спокойно, губы едва тронуты мечтательной, сонной улыбкой, светлая коса убрана под чепец, в руках обливной дельфтский кувшин и полотенце.
— Ты таки сделал из меня волхва, Ханс! — улыбнулся священник. — Но у тебя я гораздо красивее, чем в жизни — такое достоинство. И волос ты мне написал много больше, чем оставил мне Господь.
— Я что вижу, то и писал, — упорствовал господин живописец.
— Если ты писал то, что видишь, то где башмаки у верблюда? Я, между прочим, очень помню: передние ноги были в деревянных, а задние — в сапогах. А вот наш Теофраст вышел, как живой. Что за волшебство — я хожу, а он следит за мной глазами.
— Это нет волшебство, просто трюк. Если зрачок вот так, совсем посредине, что он словно двигается. У доктора весьма красивое лицо — я хотел, чтобы потом, уже совсем потом, на наших детей с картины смотрело красивое лицо. Как этот город… — Ханс смутился и умолк.
Из каталога выставки «Золотой век немецкой живописи»