Для моих домашних, чрезвычайно высоко ценивших мои «художественные таланты», отставание по рисованию в училище являлось совершенно необъяснимым и загадочным. Между тем в этом не было ровно ничего удивительного, но я никак не мог объяснить им, что между преподаваемым в училище и моим домашним рисованием лежит глубокая пропасть. Что общего могло быть между храбрыми сарацинами или жестокими крестоносцами, которых я азартно и с истинным удовольствием вырисовывал дома, и скучнейшими горшками или яблоками, которые противный Гришка ставил перед нами в классе? К тому же я еще страдал от близорукости. Сидя довольно далеко от выставленных Гришкой предметов для рисования, я очень приблизительно представлял себе форму очередного горшка или яблока, которые надо было изобразить на бумаге. И, подойдя после урока к модели вплотную, с горестным удивлением обнаруживал детали, о которых и не подозревал и за отсутствие которых на рисунке Гришка неистово ругался и больно стучал карандашом мне по темени. И обычно, с облегчением вздохнув после окончания очередного урока рисования, на уроке истории, следовавшем непосредственно за ним, я с наслаждением изображал на полях учебника или в общей тетради — Наполеона в треугольной шляпе, Карла Пятого в гофрированном воротнике или адмирала Колиньи, пронзенного шпагой герцога Гиза. Это вам не эмалированная кастрюлька или восковое яблоко на блюдечке!..
Не могу сейчас припомнить, когда в моем домашнем рисовании проявился «сатирический уклон». Но к третьему-четвертому классу за мной уже устанавилась репутация «карикатуриста». Я делал рисунки для рукописного школьного журнала, «редактором» которого являлся мой старший брат Миша.
Он был живой и смелый мальчик с богатой фантазией, неистощимый выдумщик и охотник до всяких интересных затей, в которые всегда старался втянуть и меня, несравненно более флегматичного и ленивого. Со стороны мы, наверно, немного напоминали братьев из повести Марка Твена: Миша — предприимчивого, озорного Тома Сойера, я — благонравного, послушного Сида. Впрочем, ябедничать, подобно Сиду, на старшего брата мне не приходило в голову: я слишком любил Мишу, считал его для себя непререкаемым авторитетом и даже немного побаивался.
Уже на школьной скамье обращала на себя внимание литературная одаренность Миши: он не только отлично писал классные работы по русскому языку, но легко сочинял всевозможные сатирические стишки, лихие пародии и заметки, которые подписывал Михаил Синдетиконов. Меня он заставлял рисовать для школьного журнала иллюстрации и карикатуры. Среди них был и дружеский шарж на самого Михаила Синдетиконова — физиономия брата, к которой вместо туловища я пририсовал тюбик «Синдетикона» — популярного тогда универсального клея.
В одну из своих поездок в Киев отец взял меня с собой. Это случилось в конце лета 1911 года, когда мне, ровеснику века, было, естественно, одиннадцать лет. С восхищением я разглядывал огромный красивый город, с которым расстался, будучи четырех месяцев от роду. И так произошло, что одновременно с нами в Киев пожаловал не кто иной, как Государь-император, самодержец Всероссийский, царь Николай II. В отличие от нас он приехал со всей своей августейшей семьей и большой придворной свитой на открытие памятника своему деду Александру II.
Мне очень хотелось увидеть царя, хотя особых симпатий к нему я не мог питать — еще свежи были в моей памяти разговоры взрослых о событиях 1905 года, о «кровавом воскресенье» 9 января и о знаменитой Ходынке. Особое возмущение, помню, вызывал рассказ о том, что царь, когда еще не были убраны сотни трупов людей, и в том числе детей, погибших в чудовищной давке на Ходынском поле, где раздавали подарки по случаю коронации, поддался настояниям своих дядей, великих князей, и отправился на бал во французское посольство, где танцевал с супругой французского посла.
Пробившись с отцом в первый ряд многолюдной толпы, я отлично разглядел царя, ехавшего с семьей в большой открытой карете. К моему наивному удивлению, он был не в золотой короне и горностаевой мантии, а в скромном военном кителе. Снимая фуражку, он кланялся на обе стороны. За экипажем царя следовал пышный кортеж придворных, дам, сановников, генералов и прочей знати, сопровождаемый отрядом казаков и конной полиции. Киев торжественно и, что называется, верноподданнически встречал монарха. В городе царило приподнятое, праздничное настроение. Но прошло всего три дня, и Киев был потрясен страшным известием: в Городском оперном театре на представлении оперы «Сказка о царе Салтане» в присутствии царя был смертельно ранен председатель Совета министров Петр Аркадьевич Столыпин. Стали известны и подробности: в антракте, когда Столыпин с кем-то беседовал, стоя у барьера, отделявшего партер от оркестра, к нему не спеша подошел какой-то молодой человек и, вынув из кармана браунинг, выстрелил Столыпину два раза в грудь.
Столыпин скончался в госпитале дня через два. И смерть его сразу была окутана множеством загадочных фактов, толков и пересудов. Прежде всего, представлялось непонятным, каким образом в строжайше охраняемый зал театра мог проникнуть убийца — некто Богров, оказавшийся одновременно членом партии эсэров (социалистов-революционеров) и агентом полицейской охранки. Из уст в уста передавались странные факты подчеркнутого неуважения к председателю Совета министров со стороны придворных кругов и даже самого царя. Рассказывали, что Столыпин все отлично замечал, болезненно воспринимал и поэтому все эти киевские дни находился в угнетенном, мрачном настроении. Передавали и такой факт: когда царь приехал в госпиталь, где скончался Столыпин, чтобы выразить соболезнование его супруге, то Ольга Борисовна, низко склонив голову и как бы не замечая протянутой ей царской руки, сказала ледяным голосом:
— Господь всех рассудит, Ваше Величество.
Столыпин был, несомненно, выдающимся политиком, человеком умным и властным. И это отрицательно воспринималось нерешительным и слабовольным царем, чем пользовались придворные недоброжелатели и завистники всемогущего министра. Отношение к нему было неоднозначным: прогрессивные, а тем более революционные круги видели в нем реакционера, железной рукой беспощадно подавлявшего всякое неповиновение государственной власти. Не случайно тогда вошли в обиход такие выражения, как «столыпинские вагоны» (имелись в виду товарные вагоны с решетками, в которых осужденных отправляли на каторгу) и «столыпинский галстук» (имелась в виду виселица).
Года три спустя в центре Киева на площади перед городской Думой уже стоял памятник Столыпину. Моя память сохранила начертанные на нем слова — с лицевой стороны: «Петру Аркадьевичу Столыпину — русские люди». С боковых сторон — «Вам нужны великие потрясения, нам нужна Великая Россия» и «Твердо верю, что затеплившийся на Юго-Западе России свет русской национальной идеи не погаснет, а вскоре озарит всю Россию».
История, как известно, распорядилась по-иному — Киев стал очагом не «русской национальной идеи», а центром украинского «самостийно-незалежного» движения. Недолго простоял и памятник Столыпину. Прекрасный город на Днепре оказался столь же роковым для бронзового Столыпина, как до того — для живого. В первые же дни Февральской революции семнадцатого года статуя Петра Аркадьевича была сброшена, а постамент с запомнившимися мне изречениями Столыпина разрушен.
Несколько слов о Богрове. Этот загадочный субъект вел себя совершенно спокойно и при аресте, и на суде. Возможно, его заверили, что при любом приговоре он будет подведен под амнистию и помилован. Рассказывали, будто, выслушав приговор к смертной казни через повешение, он небрежно сказал:
— Что ж… Значит, я скушаю на тысячу котлет меньше…
Богров был повешен.
Сменивший Столыпина на посту председателя Совета министров В. Н. Коковцов в своей книге «Из моего прошлого» рассказывает, что в связи с убийством Столыпина полиция и черносотенцы замышляли кровавую расправу над ни в чем не повинным еврейским населением Киева. Но Коковцов принял меры к предотвращению погрома. По его словам, он об этих мерах доложил царю, и тот их целиком и полностью одобрил.
В этой связи нельзя не вспомнить, что примерно аналогичная ситуация сложилась там же в Киеве два года спустя, когда слушалось так называемое дело Бейлиса — подлинно средневековый ритуальный процесс об «употреблении крови христианских младенцев» при изготовлении еврейской пасхальной мацы — пресных лепешек, заменяющих хлеб. Дело Бейлиса прошумело на весь мир. В Киев съехались корреспонденты десятков иностранных газет, отводивших ему целые полосы. А по существу это дело было довольно заурядным уголовным происшествием: шайка жуликов, во главе которой стояла матерая воровка, некая Чеберякова по кличке Верка Чеберяк, заподозрила, что живший с ними в одном дворе одиннадцатилетний мальчишка Андрюша Ющинский донес или собирается донести в полицию об их темных делишках. Они решили его убрать, что и привели в исполнение. По этому убийству началось обычное уголовное расследование. И тут кого-то осенила «грандиозная идея» — не использовать ли это происшествие для великолепного антисемитского процесса? Эту идею с увлечением подхватил сам министр юстиции царского правительства Щегловитов, и «ритуальное дело» закипело со страшной силой. «Преступником» был избран некий Мендель Бейлис, приказчик находящегося по соседству кирпичного завода, пожилой и безобидный отец семейства. И в Киеве столкнулись две непримиримые силы. С одной стороны — реакционное черносотенство, вооруженное мощным аппаратом министерства юстиции, поддерживаемое продажными «экспертами», «богословами», «специалистами» по истории религии всех времен, фальсификаторами всех мастей. С другой стороны — известнейшие ученые, профессора, составляющие гордость русской науки, передовые люди русской интеллигенции — писатели, публицисты, юристы, депутаты Государственной думы и даже высшие иерархи православной церкви — все, что было в стране честного и благородного, выступило на защиту доброго имени и достоинства России в глазах всего цивилизованного мира. Помню, с какой жадностью читались отчеты о деле Бейлиса в белостокских газетах. Интересно, что даже известный своим антисемитизмом депутат Государственной думы В. В. Шульгин с негодованием отозвался об этой «ритуальной» затее. А другой известный депутат Государственной думы А. Ф. Керенский (тот самый), организовавший коллективный протест против дела 25 виднейших адвокатов, поплатился за это восьмимесячным тюремным заключением. Остальные адвокаты, подписавшие воззвание, «отделались» шестимесячным. 28 октября 1913 года был вынесен приговор. И оказалось, что присяжные заседатели, заботливо набранные из зажиточных сельских хозяев, не оправдали возложенных на них надежд и признали Менделя Бейлиса невиновным… Память подсказывает мне некоторые детали. Обвиняли Бейлиса правый депутат, черносотенец Замысловский и чрезвычайно активный помощник прокурора Виппер. Запомнилась даже такая не очень приличная частушка: