НЕБО. ВОРОН
Да чем они могут помочь, эти глупые люди, похожие друг на друга. Я, ворон, знаю, что никто не нуждается в их помощи, лживой в самом основании ее...
Стрижевский был беспощадно избит и выброшен с крыши второго этажа, за что и получил помутнение в мозгу. Не надо было ему защищать в комнате свиданий свою молодую жену, поверившую капитану Волкову в досрочное освобождение своего супруга. Узнав об измене жены, Стрижевский набросился на капитана с кулачищами и в ответ получил не один удар сапогом и дубинкой по голове, а пытаясь скрыться на крыше, был настигнут солдатами, прапорами и случайно сброшен головой вниз. Этот полет и привел Стрижевского в сегодняшнее состояние.
Стрижевскому Он дал скорое успокоение на уютном кладбище в Ленинграде, а перед уходом туда освятил его мечущуюся во мраке душу, отчего за две недели до смерти блаженный человек читал на память Велимира Хлебникова и Алексея Толстого, пел красивым голосом, очаровав этим чудесным явлением все равно любившую его жену. И, похоронив убийцу своей матери рядом с ее могилкой, красивая седая женщина ходила к почившему, снова любимому мужу, скорбя о столь безвременном уходе проснувшейся великой, по ее мнению, души.
Душа Синичкина нашла утешение в одном из престижных театров, где он, занимая должность не столь уж великую, упивался искусством, глядел на своих и чужих кумиров и насыщался большой любовью ко всему прекрасному, что было в нем всегда. Он стал большим теоретиком сцены и вскоре написал диссертацию о творчестве Станиславского, которую приняли на ура, потому что ничего подобного о мастере театроведы еще не читали. Синичкин стал вхож в большие дома столицы, пока давняя порочная страсть не привела его в лоно себе подобных, и он забылся в их кругу, почитаемый, гонимый, талантливый и непонятый. Он ни о чем не жалел, и его никто не жалел. Мать умерла, не простив ему ничего. И он не простил ей ее второго мужа, что однажды ночью налег огромным своим животом на прямую, уже балетную спину пасынка, разжигавшего его похотливые фантазии округлыми, обтянутыми формами. Оправившись тогда от страха и боли, он со сладостным ужасом ждал снова чего-то подобного, и в балетной среде пришло оно к нему неизбежно и, как оказалось, навсегда... Часто он вяло думал, что лучшие годы его жизни прошли в тюрьме, где он хоть к чему-то стремился - к воле, скажем...
...Или этот интеллигент, автор сего повествования, который почему-то уцелел и не был убит в одну из ночей. Хоть он здоровый, не робкого десятка, держал под подушкой нож, и было бы много кровищи, но мог ли кусок металла спасти его от толпы урков, которые никак не могли понять, кто он - свой... чужой... Или журналист Хельсинкского соглашения...
ЗОНА. ОРЛОВ
- Кар-р-р-р! - Здоровенный черный ворон сел на подоконник зэковского барака и, выпучив свой иссиня-черный глаз на стеклянную банку с янтарной жидкостью, распушил на шее перья и склонил голову набок, изучая этикетку с надписью "Золотой улей". Это была сладкая, приторная паточная бурда.
- Привет, Васька! - окликнул его Лебедушкин, крепкий зэк лет двадцати, бережно раскладывавший на тумбочке нехитрую снедь, приобретенную в колонийском ларьке: хлеб, пару банок кильки в томате, несколько пачек сигарет, пачку чая и банку сиропа "Золотой улей": много ли купишь на восемь рублей месячной отоварки. - Батя, кишкодром готов!
- Ну и нюх у него на эту патоку, - ласково проворчал средних лет осужденный Воронцов с изуродованным глубоким шрамом лицом. Он степенно подошел к своей койке, небрежно швырнул на нее сетку с отоваркой, сам тяжело уселся рядом. - Сгоняй пока в каптерку, отнеси лишний харч, - он кивнул на сетку, да чай поставь, а я банку открою.
Минут через двадцать они сидели друг перед другом и пировали... втроем... Ворон глотал кусочки хлеба в сиропе, закусывал килькой, а потом опять клянчил у Лебедушкина патоку "Золотой улей".
- Не балуй мне птицу, - строго сказал Воронцов. - Больше ему от нашего стола не перепадет, самим мало, а ну, кыш!
Ворон укоризненно посмотрел на хозяина, словно понимая его речь, и принялся пить воду, налитую ему в консервную банку, провожая голодным взглядом исчезающую с тумбочки снедь.
Никому, кроме Бати-Квазимоды, ворон Васька в руки не давался. Лишь изредка дозволял себя погладить, но при попытке его взять и насильно подчинить чужой воле тут же пускал в ход весь свой оборонительный арсенал: хищно клевал, бил мучителя крыльями по лицу, когтями раздирал в кровь жесткие зэковские руки.
Свобода была этой птице милее любого угощения, и маниакальное к ней стремление вызывало у зэков сколь уважение, столь и глухое недовольство - они чувствовали, что птица сильнее: ворон в любую минуту может взлететь и послать всех свысока и подальше. Он был вызовом в этом мире, где все были несвободны.
Единственным, кому ворон прощал все, с кем был покладист и несвоенравен, был его страшноватый хозяин. Кличку Квазимода разменявший пятый десяток вор-рецидивист Иван Воронцов получил за дефект физиономии - ее портил рваный шрам, рассекавший все лицо - от скулы по брови до лба, придававший Ивану сходство с известным литературным персонажем. Поврежденная пулей кожа исказила лицо - левый глаз смотрел в небо, даже если правый был устремлен к земле.
Выгодно отличали побитого жизнью Воронцова мощный треугольный торс да огромные кулачищи размером с кувалду. Все это было от привычки с детства к тяжелому физическому труду, что сделал его чуть согбенную фигуру сухой, а кожу от работы на воздухе гладкой. Столь же ослепительно гладким был его всегда выбритый до полированного блеска череп, что вкупе с резко и мужественно очерченным подбородком, правильным, почти римским носом и ровными морщинами на лбу придавало Квазимоде ту степенность и свирепую резкость одновременно, что так ценятся здесь, в Зоне.
НЕБО. ВОРОН
Влияние его не распространялось на мои умственные занятия и метафизические наклонности, но характер мне Квазимода передал свой - нетерпимость, жестоковластие над слабыми и пустыми. Это и отталкивало теперь от меня моих добродушных и вялых серых ворон, с которыми я общался вне Зоны. Я буквально заражался от общения с хозяином жестокой силой, что меня, по большому счету, не радовало, и избывать ее приходилось потом в одиночестве - долго и не всегда успешно.
Я чутко улавливал настроение своего хозяина, знал, когда надо позабавить нехитрыми своими уловками, а когда просто тихо умоститься на широком его плече, прильнуть к шее, щекоча его мягким крылом, сделаться молчаливым и все понимающим слушателем-собеседником. В такие минуты Батя выкладывал мне все самое сокровенное. В единственно же доступном языке нашего общения, умещающемся с моей стороны в хрипловатом "кар-р" да одобрительно урчащем "ках-х", были все оттенки моего согласия или недовольства, веселья, страха и понимания - главного, чего ждал от меня хозяин. Он слышал меня, и этого ему было довольно для успокоения своей жесткой души. Я же видел, как теплел его взгляд после моих разговоров, как сходила вечная угрюмость. В минуты этой наивной откровенности даже казавшийся устрашающе-безобразным шрам как бы распрямлялся на посветлевшем лице. Тогда был заметным и настоящий возраст его - за сорок лет. Это золотое время в жизни мужчины, когда молодость еще не ушла, но коль расслабится человек, испугается возраста, и начинается исподволь, едва заметное угасание организма, его движение к исходу. Батя, похоже, событие это в своей душе прозевал, не заметил и теперь неуклонно двигался в сторону заката. Хотя была во всем еще крепкая мужская закваска, тело у таких и в шестьдесят лет выглядит на сорок. Мудрые женщины таких чувствуют, для них возраст не помеха, важно осознание мужика молодым и вечно сильным. Впрочем, это теория, что я могу знать о земных женщинах? Все - и ничего. Ках-х...
ЗОНА. ОРЛОВ
Батя в последние годы как бы увял, его существование определялось только одним - работа, работа, работа... Работы властно требовал каждый мускул его поджарого тела, и только тогда пульсировала в нем по-настоящему живительными силами кровь; ее, работы, настоятельно требовал мозг, дабы хоть так немного забыться от дум и окружающей мерзкой действительности.