Октавио пробует попятиться, избежать соприкосновения с мужскими ягодицами, но и другой пассажир движется, уворачивается, опасаясь, что его случайно толкнут. Октавио отстраняется, но то же самое лицо, та же воспламеняющая прелесть оттесняет его обратно, прямо к заду Гойо. Это капкан. Седалище пассажира не ведает, что к нему приближается эрегированный член, девушка не подозревает, что соприкосновение с ней возбуждает Октавио, а последний ничего не может поделать со своим концом — только проклинать его за непослушание, за легкость на подъем, за неумение выбирать место и время.
Вчера Гойо изменила жена; он ее выследил, но сразу, на месте, скандала не закатил. Своими глазами удостоверился — еле нервы выдержал и, — что жена совокупляется с другим. Узнал, как они выражают свою удовлетворенность словами, увидел, как этот тип — черный, еще чернее Гойо — засаживает свой суперчлен его бесстыдной супруге, и увидел, как он без устали лижет пылающую щель, и шепот услышал: «Вот так, мой жеребчик, вот так», — и присутствовал при том, как жена завладела суперчленом, сосала со смаком и, когда брызнула струя, жадно проглотила.
Страдая, как в аду, Гойо вернулся в мастерскую и только под вечер обо всем рассказал жене. Нечего отпираться, он все видел, извращенка, бесстыдница и вообще блядь; а она в смех: «Иди ты, пусть тебя мама родит обратно, катись, заколебал уже. С тобой я на голодном пайке, а этот меня, считай, кормит, мой голод утоляет. Предупреждала я тебя, дурень: другого себе найду». Гойо никогда не давал себя в обиду, с кем угодно затевал драку, но тут как язык проглотил, замер, скрестив на груди руки, точно распоследний идиот. В другие времена он бы ответил: «Да я тебя порву, прошмандовка, шлюха», — и при всех набил бы ей морду, а любовнику раскроил бы хайло чаветой [8]. А тут развернулся и ушел, света белого не видя от ярости. Это любовь превратила Гойо в кроткого ягненка, размягчила мускулы, даже костяшки пальцев.
Сегодня он опять едет домой в час свидания, едет в надежде на реванш, вот доедет, и, если повезет, снова застукает женушку в корчах страсти, и сможет расквитаться с хахалем. Как только сел в автобус, сразу же начал себя накручивать, беситься, мечтать о мести. Припомнил праздничные дни: вкусно ели, вдоволь пили, танцевали, хохотали, а потом в постель: белоснежные простыни, языческий храм. Припомнил, сколько всего эта шалава от него получила: купил дом, приносил наряды и продукты, самые дикие капризы исполнял. Припомнил, как погорел на краже бензина: работал на бензоколонке, имел левые доходы. Все вспомнил — свое преступление, свой крах, штраф, увольнение с работы, позор. Теперь пошел в механики. Прежней работе и в подметки не годится. Надо гореть на работе, каждый день от рук воняет машинным маслом, под ногтями траур, на спецовку смотреть страшно. А жена, бедолага, исхитряется на кухне: в магазинах ничего не достать, ни тебе мыла, ни маргарина, ни кетчупа, ни специй. А он ей говорит понуро: «Что я теперь могу? Ничего, все еще наладится». Вспомнил. Увидел себя со стороны: хороший семьянин, благородное сердце. Снова злобно вспомнил любовника — зад черный, копченый, колотится яйцами об его жену, покряхтывает — и решил: отделает этого типа дубинкой, морду ему изуродует, самого изувечит, а ее потащит за волосы, ногами испинает — блядь ведь, никакой благодарности, блядь, тысячу раз блядь, я вам не спущу, тебе и хахалю твоему. Размышляя обо всем этом, Гойо устроился в середине салона. И там простоял всю дорогу, а теперь начинает пробираться к двери и откликается: «Ага», когда Октавио спрашивает: «Вы сходите на следующей?»
В голосе Октавио чувствуется отчаяние. Илке — девушке, чьи руки прикасаются к его спине, — семнадцать лет, каждый день в пять вечера она садится на автобус после занятий в кулинарном училище. Однокурсники признают ее красоту, высоко оценивают фигуру, вылепленную диетой и аэробикой, крепкие руки и ноги; высоко оценивают прямые каштановые волосы, огромные карие глаза, длинные ресницы, и аромат духов, который смутит покой любого, и мини-юбку, что с каждым вдохом ползет по торсу все выше. Высоко оценивают эту деревенскую девчонку, которая приехала из Сан-Хуан-и-Мартинеса сводить с ума столицу. Однако, по всеобщему мнению, Илка — динамистка: подходит к тебе спросить, в чем разница между прилагательным и глаголом, и в ее голосе прорезается нежность, и вот она уже гладит твою руку, которая пытается вывести на доске, что прилагательное обозначает признак существительного, а Илка, ластясь к твоей коленке: «А я не знаю, что такое существительное», а когда теряешь самообладание — к черту грамматику, — когда уже собираешься выпалить: «Я по тебе с ума схожу, по твоему рту, губам, по всему, что у тебя есть, — мне это только снится, а в руки не дается», — тогда она надменно хохочет и ускользает от того, кто признался ей в любви. Мол, все вы козлы. Илка так навострилась кокетничать, что теперь очаровывает всех бессознательно и каждый день производит фурор в автобусе; каждый день выслушивает комплименты, ловит на себе изумленные взгляды. В принципе, ей только приятно, что все вокруг козлы, даже дряхлые старики — и те туда же; когда женщина знает себе цену, ее этими дешевыми штучками не проймешь. Вот и на Октавио Илка опирается, точно это и не мужская спина, а стена бездушная, бесчувственная. Упирается ладошками в спину, смеясь над шуткой подруги, и ее груди толкаются о спину Октавио, который больше не может вынести нахального голоса Илки, и давления ее пальцев, и образа Илки в своем воображении. Умоляет судьбу: скорее бы остановка, скорее бы открылись двери.
Но автобус ползет, как черепаха, ожидающие на остановке тоже теряют надежду.
Гном бросает наблюдать за автобусом, направляется к людям. Он — не овчарка, не дог, не кокер-спаниель, в его жилах вообще нет ни капли крови, которая придала бы ему характерную внешность. Это уродливый пес с большими обвислыми — одно свешивается ниже другого — ушами. Лапы короткие и хилые. Шерсть у него когда-то была белая с желтоватым подшерстком. Гномом его назвал мальчик. В щенячестве Гном спал в углу гостиной и сторожил оттуда детскую. Бывало, его ласково гладили, а сам он даже лизал руки хозяину, который по выходным приносил ему куриные кости. Но, невесть почему, псу пришлось неоднократно привыкать к новому рациону. Он приучился питаться моченым хлебом, рисом с бобами, вареными овощами, супом. Затем, хотя он и на этой диете был готов существовать, с продуктами стало совсем туго. Пес исхудал, шерсть у него вылезла, люди с ним больше не играли. Шли годы. Мальчик вырос, пошел в школу. Начал кататься на роликах, играть в бейсбол, а Гнома больше не замечал. Однажды утром хозяин вывел его на двор и там оставил, среди гнилых досок и ржавых железок. Там он прожил год, охотясь на крыс и лягушек, утоляя жажду затхлой водой из заплесневелого котелка, пока однажды вечером ему не дали снотворное. Пса засунули в корзину, увезли и бросили неподалеку от главного проспекта. Несколько месяцев он пытался найти путь домой: каждое утро долго бродил, отыскивая знакомое лицо, хоть что-нибудь знакомое. Научился ночевать в закоулках, копаться на помойках, выпрашивать объедки, облизывать оберточную бумагу. Голод подкосил силы, и он поневоле приостановил поиски дома, но воля у пса была железная: он упорно держался за жизнь и искал себе нового хозяина. И теперь, пока автобус не подошел и остановка не превратилась в людской водоворот, Гному надо не мешкать, энергично и грациозно вилять хвостом.
Уэви, однако, не торопится. Две остановки он промчался с ветерком, выгадав пять минут. Он расслаблен и доволен жизнью. С тех пор как он завязал с темными делами и пошел в водители, он прилюдно объявил себя однолюбом, перестал изменять жене — словно честная жизнь предполагала и честность в браке. Перестал-то перестал, но недавно взялся за старое. Он изменяет своей рыженькой, а ведь она его ждет на следующей остановке: в руках термос, в термосе кофе. Жена водителя стоит в нескольких метрах от Гнома. Когда Уэви остановит автобус у бровки, жена передаст ему кофе и, поцеловав, скажет: «Пока, милый. Береги себя», а потом, уже спустившись на нижнюю ступеньку: «Я крепкий сварила, твой любимый», — чмок-чмок-чмок. Рыженькая у него красавица; но русая — огонь-баба, чокнутая, ураган, Уэви наобещал ей с три короба: женюсь, детей нарожаем, заживем широко, на руках тебя буду носить. Но о рыженькой, преданно сжимающей термос, он не забывает: кроткая, как чистая простыня, как завтрак в постели, как горячая ванна после долгого дня за баранкой. Русая — ураган, тайфун, адское пекло, но она замужем за механиком — вот ведь бедолага, ишачит в частной мастерской до девяти вечера, затягивает гайки, чистит карбюраторы, и она его обязательно бросит: полудурок, двух слов связать не может, ничего красивого от него не услышишь, не умеет выразить свои чувства, чтобы дыхание перехватило. Рыженькая — высокая, как пальма, пальцы длинные, веселая, плотненькая и ждет его, всегда будет его ждать. Уэви не знает, что ему теперь делать, совсем в личной жизни запутался.