Выбрать главу

Может быть, от страха Эстебан возомнил себя пророком Исааком и стал убеждать соседей вырыть колодец там, где стоял портик, когда дом еще был особняком, а не многоквартирным полуразвалившимся, как сейчас. Вытянув указательный палец, Эстебан объясняет, где копать, и грозит соседям всеми карами. Если они не слушают, трясет пальцем и кричит, обзывая их пастухами, умоляет бросить овец и вооружиться лопатами и кирками: вгрызайтесь в землю, ройте.

— Если не копать, ни у кого воды не будет, — вопит бедолага, а никто и не обращает внимания, но он настаивает, маячит на верхней ступеньке лестницы, дергая указательным пальцем.

Соседям эта болтовня надоела. Соседям больше нравился прежний Эстебан. Им много не надо — лишь бы вел себя прилично. А вот причитаний они терпеть не намерены. Тишины, они требуют тишины. Они обращаются в полицию.

Одна соседка вызвалась на него заявить, и все решают: пусть лучше его заберут.

— Может, за решеткой он присмиреет, — говорит одна толстая негритянка. И добавляет: — Если Очун [16]не захочет, воды у нас никогда не будет.

Возможно, Эстебан и вправду присмиреет: ему уже не хочется вставать с постели, даже вылезать из-под простыни неохота. Не хочется смотреть на небеса, нарисованные собственноручно, тоскливо смотреть на водопады, на слово «вода», повторенное тысячи раз. Он устал взывать, устал смывать последствия несварения желудка водой, которая осталась от мытья посуды. Эстебану опротивел смрад в его доме, но нельзя же всю жизнь прожить, заткнув нос. Эстебану опротивел смрад, испускаемый его подмышками и всем телом, но нельзя же всю жизнь прожить, заткнув нос. Хочется плакать от дурного запаха одежды, сваленной в углу под водопадом, который он нарисовал падающим с потолка. Неохота подмечать запахи и злиться из-за пыли — тоже. Тем более теперь, когда ему сказали про Гуталина.

Наверно, это его вина — еще один груз на совести Эстебана. Это он рассказал трудолюбивому Гуталину о том, сколько водоносов в Париже. Только его вина. Гуталин достал из кармана маленькую картинку, вырезку из какого-то альбома. Картина Веласкеса, мужчина с глиняными кувшинами, подпись «Водонос из Севильи». Гуталин спросил: «А я на него как — похож? — И заявил: — Все, хочу в Севилью». А Эстебан заговорил о парижских водоносах. Подметил, как загорелись у водоноса глаза при слове «Париж», но не осекся. Его оплошность состояла в том, что он говорил с жаром, живописал, а водонос слушал молча, навострив уши, впитывая все подробности о том, что парижане зовут voie d’eau— «течь» или «путь воды». Два ведра воды одинаковы что в Гаване, что в Париже, но Гуталина заворожил Париж, его словесный портрет, дотошно нарисованный Эстебаном, и пылкие заверения Эстебана, что в Париже не нужно дожидаться водовозной машины, чтобы наполнить баки, а потом таскать по лестницам бадьи. Он рассказывал, и казалось, что по комнате струится Сена. Двадцать тысяч водоносов и полноводная Сена, пересекающая город, который Гуталин так и видел. Прекраснейший город, затмивший тот, что окружает Гуталина, и здания не рушатся, и лестницы не обваливаются, надежные-надежные. Гуталин прямо увидел Париж и парижских водоносов, и среди них — себя.

— Так любой может ведра носить, — сказал он и больше не вернулся.

Если люди не врут и водонос действительно подался в Париж, виноват Эстебан. Он же так и не пояснил, что водоносы в Париже больше не требуются. Это же старая история, из восемнадцатого века.

Поэтому он решил не вставать. Не покидать постели. Зачем вставать, если баки пусты? Как теперь рисовать облака или писать на стенах «вода»? Как без воды разведешь акварель? «Ох, были бы у меня деньги на масляные краски, были бы у меня деньги на воду!» — бормочет он, закрывшись простыней с головой. Даже соседи — те самые, кто заявил на него в полицию, когда он возомнил себя пророком Исааком, — не добились, чтобы он встал. Пусть они и рассказывают, что приносят жертвы Очун, он не поднимается с постели. Он не увидит сотен подсолнухов, которыми завалены ступени на покосившейся лестнице. Его уже не коробит ни вонь, ни пыль, облепившая комнату, как маска, и даже к нарисованным облакам он стал безразличен: и к облакам, и к ручьям, и к неподвижной воде, написанной готическими буквами и изящным унциалом. От пыли и вони не продохнуть, но Эстебан не различает, не чувствует. Он так и не узнал о пожаре этажом выше. Матрас загорелся от сигареты — одни говорят, нечаянно, другие, что с умыслом. Педро — он спьяну всегда чудит. Заметив язычок пламени, он замахал руками, раздувая огонь, засвистел, подул, как настоящий ветер. Пламя медленно-медленно росло, а потом стремительно взметнулось. Пригоршни воды хватило бы, но Педро не следил, как растут язычки пламени, — постоял немного, залюбовавшись оттенками огня, а потом отвлекся. Спьяну его всегда все восторгает!

Эстебан чувствует жар и прячется под кровать. Слышит жалобные крики, причитания. Прячется глубже. Смотреть ему не хочется. Зачем слушать, как соседи взывают: «Воды, воды!» Он знал, что когда-нибудь они признают его правоту, но теперь он не станет тыкать пальцем, не укажет на угол портика — скорее палец себе оторвет, чем укажет. Эстебан больше не Исаак, и ему безразлично, что все умрут от жажды. Он не услышит ни криков ужаса, ни сирен, не увидит мигалку, которая беспрерывно крутится на кабине пожарной машины. Никогда не узнает, как по лестницам взбиралось — аж голова кружилась — множество парней в черных плащах. В доме распоряжались хитрые, бесчисленные языки пламени, а он и не догадывался. Надменное пламя накидывалось на дерево, потрескивало, ломало своим натиском древесину, а он прятался под простыней.

Он ничего не чувствует. Да и зачем? Он же не выводил готическими буквами и унциалом слово «огонь», верно? Он же не писал fire, feu, fuoco [17].

Несмотря на жару, он дрожит под простынями, и искры, падающие около кровати, — точно молнии. Он не вылезет. Ни за что на свете не покинет постель, даже если поверит, будто жгучие капли падают с неподвижных облаков на потолке. С минуты на минуту начнется гроза и принесет шепот отца. Он не откликается на крики соседей, зовущих: «Эстебан, Эстебан!» Отлично знает, что сегодня семнадцатый день второго месяца и что ливень выльет столько воды, что комнату, весь дом, весь город затопит доверху. Эстебан ждет дождя на сорок дней и сорок ночей. И уже не дерево будет трещать — а гром загремит. Он даже не заметил, как обваливается потолок, — до потолка ли, когда судьба ему улыбнулась? Огонь — это молнии, обвал — гром, падение — погружение в сон, счастье. Ветер — шепот отца, пахнущий мокрой землей.

Вот и все. Осталась только немая грязь.

Аида Бар

Уплыть

© Перевод Ю. Звонилова

Увези меня, увези Туда, где никогда я не была.
Эния, «Воды Ориноко».

Ветер дул Диане в лицо и трепал ее волосы, дома и люди проносились мимо все быстрее и быстрее, оставаясь далеко позади. Она обняла Яндро, прислонив голову к его плечу. Девушка чувствовала себя ребенком, прижимаясь к этой широкой и сильной спине, точнее, к жилету из искусственной кожи. Это был день ее триумфа, и никто не мог этому помешать: ни стая завистниц, которые разинули рты, увидев ее на мотоцикле в обнимку с Брэдом Питтом — так они привыкли называть этого парня, не столько из-за его внешнего сходства с актером, сколько из желания подчеркнуть его привлекательность, — ни запугивания ее бабушки, не успевшей накричать на Диану в трубку, когда та сообщала ей о своей поездке с подружками на пляж.

вернуться

16

Очун — женское божество в религии африканского народа йоруба и в синкретическом культе сантерия, распространенном на островах Карибского моря. Покровительница любви и материнства. В одном из мифов у нее отняли детей, она жила бедно и каждый день носила белое платье, пожелтевшее от грязи. Однажды, когда она стирала платье в реке, ее увидел обитавший в воде бог и влюбился. Они поженились, взяли к себе ее детей и зажили богато.

вернуться

17

Огонь (англ., фр., ит.).