Выбрать главу

Под конец года, незадолго до Рождества — или новомодного суррогатного рождества, без праздничного ужина, без халвы, в школу назначили нового директора — некоего Карраско, а завтраки отменили. Ужины отменили еще раньше.

И шли дожди, той зимой дожди почти не прекращались, и нам выдали оливково-зеленые макинтоши и тяжелые ботинки с круглыми носами, которые громко плюхали по лужам. С Глорией стал встречаться Деметрио Пила. Однажды он пообещал нам «Битлов» — клялся, что дома у него есть последний лонгплей. Потом я заболел гриппом, и меня положили в больницу на углу Двадцатой улицы и Первой авениды, и Армандо Альмагер-и-Алдана сообщил мне: «Битлз» уже распались, старик, теперь самые крутые — это «Кинкс». Когда я вернулся, с кругами под глазами, бледный после горячки, с удовольствием слушали только «Лучшие хиты» Литл Ричарда, диск двоюродной сестры Эспонды.

Но ночь все-таки не кончалась, и полуразрушенный подвал кренился, но держался, и виднелись руины Билли Кафаро, Ричи Нельсона, Пэта Буна, и выкуривались украдкой сигары, и Ричард лаконично распоряжался: «Потушите свет, живо». Валье все знал, но ничего не предпринимал, а если предпринимал, то незаметно, пока прохаживался по двору своей спотыкающейся походкой, перед тем как созвать всех на линейку. Валье окидывал всех быстрыми взглядами, улыбался очень редко. Кожа у него была вроде негритянской, но с синеватым отливом, глаза навыкате, умные, блестящие. Он не косил под черных: не носил ни шейных платков, ни мокасин, ни сапожек с пряжками на высоком «голливудском» каблуке. В Валье не было ни капли легкомыслия. В школе он уже был заправским аппаратчиком — имел дар повелевать и так далее. Он любил шахматы и физику, а по ночам предпочитал тишину. Вообще-то он был неплохой парень из Лас-Вильяса. Но состоял в Союзе революционной молодежи, такие вот дела.

В те дни, несмотря на постепенное разрушение подвала — пока незримое чужим явление, заметное лишь самым чувствительным душам, — он сообщался с другими как бы с помощью тамтамов; словно муравьи, мы разносили весть о каждой новой пластинке, соприкасаясь головами. Наши ритуалы, не предусмотренные школьным уставом, противоречили интересам начальства: ведь из нас поголовно воспитывали идеальных, стерильно-чистых учеников в аккуратной форме. Оказалось, что рок-н-ролл — враг: он ведь порождает атмосферу распущенности, благоприятную почву, на которой в наших душах произрастают нонкомформизм и бунтарство. Только в подвале мы чувствовали себя в своей тарелке, вдали от утренних линеек, от ежедневной маршировки строем в школу и обратно. В подвале мы забывали, что выходим в город раз в месяц, по увольнительным, что поневоле живем в заточении, что по Седьмой авениде проходит черта, за которую нам путь заказан. Потому в общежитии мы прибирались кое-как, нехотя, и койки заправляли нехотя, и ели тоже через силу — на обед нам теперь давали какую-то русскую кашу. Когда Валье проверял качество уборки, наличие карболки, график дежурства по мытью посуды, мы чувствовали: на нас давит какая-то внешняя сила. Валье примечал, чем мы заняты, а сам медлительно жевал и иногда даже смеялся над хохмами Браче или Гильермо Комика. Выбивая барабанную дробь смуглыми пальцами, проверял алюминиевые подносы и высоту стрижки под бобрик. Он все рассматривал, все щупал, а однажды даже похвалил узкие брюки, в которых вернулся из города Роберто Натчар.

Хвалил-то хвалил, но однажды днем позвал Браче и меня к себе в комнату номер два. Сидя на верхней койке, уставился на нас своими блестящими умными глазами. Не ходите больше в подвал, сказал он категорично, предостерегающе. Мы с Браче испуганно переглянулись и разом уставились на Валье. Не ходите, повторил он. У вас лучший средний балл в группе, и мне бы не хотелось, чтобы вас вызвали на дисциплинарный совет. У Браче на лбу выступила еле заметная испарина, а у меня начали зудеть спина и колени, опаленные страхом. Губы у нас онемели от необъяснимого безмолвия. Валье устроился поудобнее, подался вперед, заглядывая нам в глаза. Вы-то знаете, почему я вас предупреждаю, не прикидывайтесь, будто вы ни при чем. Там курят, пьют ром и танцуют до десяти вечера. Все это запрещается. Дело не в том, что рано или поздно эту вашу музыку услышат. Про вас и так все уже знают, тут все собираются, приходят из других общежитий. Нас информируют о том, чем вы занимаетесь.

Вы нарушаете регламент, наши принципы. Я не люблю делать выговоры, но вас я предупредил. Если вы расскажете другим и сборища в подвале прекратятся, я пойму, что вы на их стороне, а если решите больше туда не ходить — значит, на нашей. В этот миг лицо Валье приобрело пепельный цвет, его темные глаза навыкате загорелись. Он холодно махнул рукой, не улыбнувшись даже для виду. Мы с Браче не произнесли ни слова. Своим решением Валье повязал нас по рукам и ногам, наказал нас худшей карой — доверил тайну, которой мы не могли раскрыть.

В тот вечер я вышел во двор и увидел на мирамарском небе полную луну. В груди у меня холодело, мысли путались, меня трясло. Если меня выгонят из этой школы, все кончено: домой лучше не возвращаться. Но как смолчать? Не могу же я наплевать на других — на моих друзей, настоящих друзей. Наш негласный альянс возник без всякой корысти, как всякая дружба на основе музыки. Николас, Обдулио, Эспонда, Роберто Хименес — они вместе. А Браче и я — бесконечно одиноки. В тот вечер, укрывшись теплым одеялом, я обливался холодным потом: так и видел, как меня исключают из школы, и на следующий день, на контрольной по химии, совершенно не мог сосредоточиться. Формулы плясали перед мысленным взором, а я смотрел в окно кабинета на пустой двор, кирпичную стену и машины, несущиеся стрелой по Пятой авениде.

И все-таки контрольную я не завалил. В подвал не спускался два дня подряд, мое отсутствие заметили. На третий день Браче, мрачный, с пушком на подбородке, двинулся по лестнице. Я молча последовал за ним, и мы снова постучались в дверь. В подвале мы пробыли недолго, не курили, ни с кем не разговаривали. Музыка звучала как-то глухо, в одно ухо влетала, в другое вылетала. Все мучительно раздражало: и шум, и тишина, и скрип иголки между песнями. Я не мог разговаривать, не мог вопить вместе с Литл Ричардом: между разговорами и мной повисло какое-то неясное ощущение предательства, между Литл Ричардом и мной возникла неясная дистанция.

Вечер. Еще один вечер.

Скрипичное соло в инструментале Перси Фейта и голубоватый дым. Дым поднимается вверх, выше лиц, выше макушек, в ночи, в ночной час, когда точное время неведомо.

Мы с Браче и не заметили, как рухнула наша ночь. В подвале собрались почти все наши, сидели, курили. На этот раз принесли диск «Бич бойз», звучавший как-то размазанно, и кучу сигарет с ментолом, и новый способ курения: сигарета вставлялась в пузырек, мундштук торчал наружу. В дверь постучали, но не два раза — пауза — еще два раза. Стучали властно, яростно, командирский голос раскатился эхом по коридору, подвал тряхнуло от электрошока, и сигареты исчезли в щелке в жалюзи, а Эспонда начал разгонять дым, но проигрыватель выключить позабыл. Браче поднял руки. Ричард, невозмутимый, как и положено гаванцу перед лицом внезапной опасности, отпер дверь, и вошел Карраско, директор школы, в оливковом макинтоше, под которым белел свитер, а на свитере — красный значок, на значке — школьник в кепи, корпеющий над книгами, школьник, на которого нам полагалось равняться; широко ступая в своих ботинках с круглыми носами, директор одним махом оказался у проигрывателя, схватил диск Литл Ричарда и швырнул об стену. «Здесь запрещается американская музыка», — завопил он, и губы у него слегка задрожали, а осколки диска падали, падали вечно, заснятые рапидом, и негритянки с дешевыми кольцами умолкали. Вслед за директором вошел Валье: насупленный, темные глаза навыкате. «Здесь запрещается пьянствовать», — и директор моментально цапнул бутылку без этикетки, где на донышке чуть-чуть оставалось, и ахнул ею о цементный пол. Бутылка взорвалась — казалось, не разбилась, а воздух, поднажав изнутри, разлучил кусочки стекла, чтобы больше никогда не соединялись. Осколки рассыпались у ног Роберто Хименеса. «Вы что, не знаете? Запрещается курить», — и директор вырвал у Обдулио пузырек, и луч света выхватил из темноты светлые глаза директора и его седые, остриженные под бобрик волосы. Пузырек упал из его нервных старческих рук, разбился вдребезги. Запахло ментолом. Аромат все усиливался и усиливался. «Мокасины и узкие брюки запрещаются», — и Карраско набросился на Николаса Леонарда, а тот — он ведь косил под негров — сохранял спокойствие: напряженное, как струна, на грани вызова. «Общежитие мы расформируем», — и директор сцепил указательные пальцы в пелене дыма, который все еще заволакивал последнюю ночь подвала. Всех на дисциплинарный совет, сказал он, дыша синим — от синего света лампочки — носом, обращаясь к Валье. Всех.