Выбрать главу

Батюшка разделял мою любовь к Парижу; страстно любила его и моя покойная матушка. Я безмерно грустила от разлуки с друзьями, от невозможности сообщить детям тот вкус к изящным искусствам, который трудно воспитать в деревне; итак, поскольку в письме Лебрена содержались одни лишь язвительные намеки, но ничего определенного насчет невозможности для меня вернуться в Париж сказано не было, я строила сотни планов своего возвращения в столицу; мне хотелось проверить, дерзнет ли первый консул пренебречь общественным мнением, к которому он в ту пору еще прислушивался, и осудить меня на изгнание. Батюшка, по-прежнему великодушно винивший в моих злоключениях самого себя, задумал отправиться в Париж и лично попросить первого консула о смягчении моей участи. Признаюсь, что поначалу я на это согласилась. Я свято верила во влиятельность батюшки и полагала, что противиться его просьбам не способен никто; преклонный возраст и прекрасное выражение глаз, благородство души и тонкость ума — мне казалось, что, узнав человека, наделенного столькими достоинствами, даже Бонапарт не сможет остаться равнодушным; посему в первую минуту я не отказалась от предложения батюшки, стремившегося лишний раз уверить меня в своей преданности. В ту пору я еще не знала, до какой степени раздражила первого консула моя книга. Однако по счастью мне пришло на ум, что сами достоинства батюшки непременно вызвали бы у первого консула еще более страстное желание унизить их обладателя и он непременно отыскал бы средства, пусть даже самые незамысловатые, исполнить свое намерение, ибо власть имущие всегда располагают во Франции добровольными помощниками, что же касается духа сопротивления, то он развивался в этой стране лишь оттого, что слабость правительства сулила мятежникам легкие победы. Французы более всего любят людей удачливых, тех же, кого удача обходит стороной, властям без труда удается опорочить, выставляя их в смешном свете. В конце концов я, благодарение Богу, очнулась от иллюзий и решительно отвергла великодушную жертву, предложенную мне батюшкой. Когда он убедился, что я твердо стою на своем, я поняла, чего бы стоил ему этот шаг. Я потеряла отца спустя год и три месяца;291 отправься он в Париж, как намеревался, я приписала бы его болезнь этой поездке и яд раскаяния ужесточил бы мою муку.

Той же зимой 1802-1803 годов швейцарцы с оружием в руках восстали против единой конституции, которою их желали облагодетельствовать французские революционеры.292 Что за странная мания — навязывать всем странам свое собственное политическое устройство! Существуют, разумеется, принципы, общие для всех стран, — те принципы, что обеспечивают свободным нациям права гражданские и политические; страна же может быть и ограниченной монархией, какова Англия, и федеративной республикой, каковы Соединенные Штаты, и союзом тринадцати кантонов, какова Швейцария, — какая разница! Неужели ради того, чтобы в один день переменить по собственному произволу судьбу всей Европы, надобно подчинить ее одной идее, подобно тому, как римский народ подчинили одному правителю!

Первого консула, разумеется, нисколько не волновало, какую конституцию примет Швейцария, да и примет ли она ее вообще; волновало его другое — возможность использовать Швейцарию в собственных интересах; поэтому он действовал с осторожностью. Он объявил себя посредником между швейцарскими кантонами и выбрал из нескольких проектов, ему предложенных, конституцию, довольно удачно примирявшую старые привычки с новыми требованиями; он получил от Швейцарии больше рекрутов, чем имел бы, займи он ее силой.293 Он вызвал в Париж десяток депутатов, представлявших аристократическую и демократическую партии, и 29 января 1803 года беседовал с ними семь часов подряд.294 Он настаивал на необходимости восстановить демократические кантоны в их прежнем виде, произносил напыщенные речи о том, как жестоко было бы лишить пастухов из отдаленных горных поселений их единственной радости — участия в делах государственных; высказывался он и о вещах куда более заветных, а именно о причинах, заставлявших его опасаться скорее кантонов аристократических. Не однажды он подчеркивал, как много значит Швейцария для Франции. Говорил он рублеными фразами, которые следовало считать исполненными глубокого смысла и принимать за прорицания. Жрецы могут изрекать прорицания, когда им вздумается, однако сила прорицателя зависит не от глубины его мыслей, а от числа поддерживающих его штыков. Слова первого консула запечатлены в протоколе его беседы со швейцарскими депутатами: «Объявляю, что с тех пор, как я возглавляю правительство Франции, ни одна держава не озаботилась судьбою Швейцарии; Гельветическая республика обязана своим признанием в Люневиле не кому иному, как мне; австрийцы об этом и не подумали. В Амьене я намеревался продолжить начатое, Англия воспротивилась, но Англии нет дела до Швейцарии. Выскажи англичане опасение, что я желаю провозгласить себя ландманом, я бы им стал. Поговаривали о причастности Англии к последнему восстанию. Сделай английский кабинет официальное заявление на этот счет, промелькни в лондонских газетах хоть одно слово об этом предмете, я бы вас присоединил». Что за невероятные речи! Итак, существованию в центре Европы народа, который в течение пяти столетий ценою самых героических усилий отстаивал свою независимость, мог быть положен конец из-за дурного настроения одного-единственного человека; между тем нечаянно испортить настроение этому человеку, капризному от природы, было легче легкого. В том же разговоре Бонапарт признался, что не хочет заниматься сочинением Конституции, ибо, взявшись за подобное дело, рискует быть освистанным, а это ему неприятно. Признание это отмечено печатью той мнимо любезной вульгарности,295 которую Бонапарт выказывал с большой охотой. Посредническую конституцию для Швейцарии под диктовку первого консула сочинил Рёдерер, а французские войска тем временем стояли на швейцарской территории. Позже Бонапарт вывел их оттуда и вообще, следует признаться, обращался с этой страной — впрочем, полностью порабощенной в политическом и военном отношении — лучше, чем с прочими странами Европы; именно поэтому она впоследствии не присоединилась ко всеобщему восстанию против императора. Терпение европейских народов было так велико, что истощить его оказалось под силу одному лишь Бонапарту.