— Взять под стражу! — распорядился Семибратов.
В пещере наступило гнетущее молчание. Тишину нарушало лишь потрескивание сучьев в костре. Неподвижно сидели бойцы, погруженные в нелегкие думы. Сейчас им предстояло решить участь Шумейкина. А это всегда нелегко — решать судьбу другого, даже если он негодяй.
— Что будем делать, товарищи? — нарушил Семибратов затянувшееся молчание.
— Набить бы ему морду, — выдохнул Галута.
— Что и говорить, суровая мера наказания, — насмешливо протянул Воронец.
— А что? — вмешался Семенычев. — В старину у нас в станице добре учили батогами.
Но тут поднялся Сазонов. Заговорил он глухо, с растяжкой:
— Земля, где мы с вами сейчас живем, от Родины далеко. Но остров-то наш. За его освобождение мы своих товарищей положили.
— Ну и что с того? — не выдержал Галута медлительности мичмана. — К чему ты клонишь?
— Ни к чему я не клоню. Просто хочу сказать: раз земля наша — и законы на ней должны быть наши, справедливые.
— Что же ты предлагаешь, Трофим Игнатьевич? — спросил Мантусов.
— Ничего особенного, Матвей Федорович. Предлагаю сделать как положено: судить.
— Судить? — Воронец удивленно присвистнул. — А кто нам дал такое право?
— Советская власть, — спокойно отозвался Сазонов. — Суд-то наш не зря зовется народным. В нем народ полный отчет с виноватых требует. А у нас самый что ни на есть крайний случай. Дезертирство! Человек на своих товарищей руку поднял. Ни понять такого, ни простить нельзя.
Сазонов умолк, и снова надолго наступила тишина. Уж очень суровы и беспощадны были слова, сказанные парторгом. Но возразить нечего — против справедливости не пойдешь.
— Мичман верно говорит, — глухо произнес Галута. — Раз ты всех нас не за понюшку табаку продал, значит, получай кару.
— Вин же почти уси продукты спер, — поддержал Галуту Семенычев. — При рачительном расходе нам бы еще надолго хватило.
— О чем речь? — хмуро заметил Мантусов. — Назначай трибунал, командир.
Семибратов ждал, пока выскажутся все. Ему важно было знать, что думают люди. А думали они верно.
— Что ж, комиссар, — негромко сказал Семибратов. — Тебе придется быть председателем.
— Кандидатура самая подходящая, — сказал Мантусов. — Возражений не имеется.
Сазонов повернулся к нему.
— Согласен. При условии, если ты тоже войдешь в состав трибунала.
— А кто ж третий? — спросил Воронец. Семибратов обвел десантников взглядом.
— Пусть будет рядовой Семенычев. Он постарше нас.
Военный трибунал заседал по всей форме.
— Шумейкин Иван Петрович, одна тысяча девятьсот двадцать второго года рождения, дважды судимый, амнистированный, обвиняется…
На вопросы Шумейкин отвечал сквозь зубы. Он уже оправился от пережитого потрясения и презрительно усмехался: самодеятельность, а не суд.
Сазонов долго терпел, потом возмутился:
— Перестаньте, Шумейкин! С вами не шутят!
И по тому, как это было сказано, Шумейкин понял: а ведь действительно не шутят. Могут и припаять!
И тогда он начал юлить, изворачиваться: он не дезертир и ни от кого не бежал. Он хотел сделать лучше для всех. Все боялись, а он рискнул. Подмога же нужна! Небось доплыл бы да сообщил куда следует — в ножки ему поклонились бы.
Эта версия так понравилась Шумейкину, что он стал повторять ее на разные лады.
«Ловко придумано, ничего не скажешь, — отметил про себя Пономарев. — Экий же скользкий тип, голыми руками не ухватишь! Сукин сын, почище Вальки Зубцова. Гляди, еще и выкрутится».
Он сидел в сторонке и слушал то, что говорилось. Но когда Шумейкин нашел столь неожиданное объяснение своему поступку, Пономарев едко усмехнулся. Он даже испытал что-то вроде зависти. Но чувство зависти уступило место досаде. Ну зачем же так врать? Кого Шумейкин хочет обмануть?
«А что, если ему действительно поверят?» — подумал Пономарев, и ему стало неприятно. Он попытался побороть это ощущение. В конце концов, ему-то какое дело? Но досада не проходила, а, наоборот, усиливалась. И чем сильнее изворачивался и лгал Шумейкин, тем неприятней было Пономареву слушать его. Уж кто-кто, а он-то знал Шумейкина: ради других и пальцем не пошевельнет. Это точно! Все для себя, только для себя. Если будет выгодно, мать родную продаст!
В какой-то момент Пономареву почудилось, что Шумейкина слушают сочувственно. Он заволновался. Как же так? Неужели все-таки могут поверить?
Пономарев обвел взглядом присутствующих, и ему захотелось закричать: «Братцы, разве вы не видите? Раскройте шире глаза!» В этот момент Пономарев, пожалуй, впервые почувствовал, что люди, сидящие здесь, рядом с ним, не то чтобы дороги ему, а как-то близки и понятны, что он с ними!