Мы с братом страшно обрадовались и стали спорить, кто первый развернет самокритику. Родители заставили брата уступить, потому что я младший. Но я рассеянно моргал и не знал, что сказать. Брат рвался в бой, однако родители велели мне открыть собрание и намекнули, что слова «мне больно есть» являются проявлением индивидуализма. У меня гора упала с плеч, и я с надеждой поинтересовался: «А ревизионизмом это считается?» В ходе небольшой дискуссии родители пришли к выводу, что, когда я произносил эти слова, в моей душе в самом деле поднял голову мелкобуржуазный ревизионизм, и ответили: «Считается».
Пришла очередь брата. Он гордо рассказал, как нашел на улице мелочь, но не передал ее учительнице, а купил две конфеты и сам съел. Родители, важно кивая, согласились, что и тут проявился сплав индивидуализма с ревизионизмом. Настал их черед. Оба они покаялись в каких-то незначительных грехах. Мы с братом расстроились. Особенно из-за отца: он ни словом не помянул ни «беглого помещика», ни «каппутиста». Брат строго спросил: «Так ты беглый помещик или нет?» Отец с серьезным видом покачал головой и объяснил, что они разорились еще до революции, поэтому во время земельной реформы их отнесли к середнякам. Мама обиженно добавила, что, если бы не бывший надел в двести му, их вообще записали бы бедняками. Брат торжественно поднял правую руку и поставил вопрос ребром: «Клянешься председателю Мао, что ты не помещик?» Отец тоже поднял руку и провозгласил: «Клянусь председателю Мао, что я не помещик!» Я ревниво поинтересовался: «А ты не каппутист?» Отец, не теряя серьезности, ответил, что, хотя вступил в партию еще до революции, занимался не партийной, а практической, хирургической работой, поэтому он не входил в клику, идущую по капиталистическому пути. Я, подражая брату, поднял правую руку и спросил: «Клянешься председателю Мао?» Отец тоже поднял руку и сказал: «Клянусь!»
И мы написали самокритичное дацзыбао, представлявшее наши проступки в самом невинном свете, а потом по очереди под ним подписались.
Тут возник вопрос: куда его повесить? Я предложил — на нашу дверь, пусть соседи полюбуются! Брат заявил, что лучше наклеить его рядом с кассой кинотеатра, так читателей будет еще больше. Родители про себя, конечно, крыли своих недоумков на чем свет стоит. Ведь дацзыбао писалось исключительно для внутреннего употребления — его очень хорошо было процитировать в отцовских «признаниях». Однако на словах они похвалили нас за инициативу. Правда, при этом объяснили, что еще полезнее будет повесить стенгазету у нас дома, чтобы мы ежеминутно на нее смотрели, раскаивались в прошлых ошибках и твердо следовали единственно верным путем, проторенным председателем Мао.
Мы тогда жили не в больничном общежитии, а в «Солнечном переулке». Это была большая комната, разделенная стенкой из перевитого проволокой бамбука. Роль обоев играли старые газеты. Мы с братом признали правоту родителей, но поставили условие: дацзыбао наклеить ближе к двери, где спали мы, а не во внутренней части, где стояла их кровать. Родители с облегчением согласились.
Отца сослали в деревню. Он ходил по полям с аптечкой и лечил крестьян. Когда до «бунтарей» дошло, что его упустили, они отправились за ним в деревню. Но отец исчез: благодарные крестьяне его спрятали, и он избежал насилия первых лет культурной революции.
Дацзыбао провисело над нашей с братом кроватью больше года. Потом оно запылилось, пожелтело, порвалось и, наконец, отклеилось и соскользнуло под кровать, где его и забыли. Но поначалу перед отходом ко сну и при пробуждении я с гордостью смотрел на свою кривую подпись.
Через пять лет я пошел в школу средней ступени и теперь сам вовсю писал дацзыбао, а не подписывался под чужими. В те времена славилась своими дацзыбао группа студентов двух университетов — Пекинского и Цинхуа, творившая под псевдонимом Лян Сяо (что по-китайски созвучно выражению «два университета»). Им в подражание я сколотил группу из трех одноклассников. В честь знаменитого революционного фильма мы назвались «Весенними ростками».
В те дни по стране прогремело имя Хуан Шуай. Эта двенадцатилетняя девочка в дневнике критически отозвалась об учительнице: «Сегодня один ученик плохо себя вел в классе, ерзал за партой. Учительница вызвала его и сказала: „Дать бы тебе указкой по голове!“ Думаю, так говорить неправильно, указка нужна, чтобы учить, а не чтобы бить по голове. Ошибки учеников надо терпеливо поправлять и следить за своими словами». Учительница увидела эту запись и раскричалась. Она обвинила Хуан Шуай в подрыве «педагогического авторитета» и больше двух месяцев донимала ее замечаниями, а также требовала, чтобы одноклассники ее бойкотировали. Тогда затравленная девочка обратилась в «Пекинскую ежедневную газету». Она писала: «Я красный солдатик, беззаветно люблю партию и председателя Мао. Я всего лишь написала в дневнике, что думаю, а учительница его отняла. Уже много дней я не могу есть, мне снятся кошмары. Разве я совершила серьезную ошибку? Разве мы, молодежь эры Мао Цзэдуна, должны, как при капитализме, пресмыкаться перед учителями?» 12 декабря 1973 года «Пекинская ежедневная газета» опубликовала письмо Хуан Шуай и выдержки из ее дневника. 28 декабря его полностью напечатала на первой полосе «Жэньминь жибао» с комментариями редактора. В тот же день эту статью зачитали в радиопередаче «Последние известия и сегодняшние газеты». Хуан Шуай прославилась на всю страну, у нее учились все школьники младших и средних классов. Однако радость ее продолжалась недолго: через два года, после смерти Мао Цзэдуна, девушку объявили пособницей контрреволюционной «банды четырех». Повсюду висели разоблачающие ее дацзыбао, мать вынуждена была написать «признания» общим объемом в несколько сотен тысяч иероглифов, а отца держали в тюрьме до 1981 года.