В конце антракта Шиндлеру подали окончательный расчет кассы. Он пробежал цифры и побледнел: сбор составлял всего 2220 гульденов, на долю старика должна была отчислиться совершенно ничтожная сумма. Между тем с этим концертом связывались главные его надежды. Шиндлер знал, что виноватым все равно окажется он; это его не беспокоило, он ко всему привык. Но как сказать старику? Как его подготовить? Старик и без того был последнее время в ужасном настроении.
Шиндлер был литературной абстракцией; он ворвался в жизнь из сентиментальной повести - верный друг, состоящий при великом человеке. Он не играл этой роли, да и повесть такая ему, вероятно, никогда не попадалась. Шиндлер знал толк в музыке и искренне боготворил Бетховена. Но если бы судьба не свела его с Бетховеном, он был бы преданным слугой при другом великом человеке. Обязанности его были тяжелы и неблагодарны; именно поэтому они как нельзя более подходили Шиндлеру. У него на всю жизнь повисло на лице грустное выражение. Все неизменно о нем говорили, что он предан Бетховену как собака, и все были правы.
День концерта Шиндлер провел с Бетховеном. Велел кухарке подать то, что любил старик: селедку с печеным картофелем, яичницу с луком и колбасой, макароны с пармезаном, бутылку красного баденского вина; сам приготовил кофе, отсчитав ровно шестьдесят зерен на чашку, как требовал Бетховен. Обед сошел благополучно: старик не ругался ни с Шиндлером, ни с кухаркой, не швырялся тарелками; он даже пробормотал что-то похожее на благодарность Шиндлеру за его заботливость. Шиндлер был счастлив. За два часа до начала концерта он вынул из шкафа зеленый фрак (черного у старика не было), почистил щеткой и с душевной болью говорил, что при вечернем освещении этот зеленый, в сущности темно-зеленый, костюм, наверное, сойдет за черный. Незадолго до начала концерта Бетховен сел за пианофорте. Шиндлер встревожился: ехать надо было далеко, перед концертом следовало бы отдохнуть. Но он не чувствовал себя способным отрывать старика от игры. Шиндлер сел на диван и заслушался. Бетховен фантазировал: его фантазия не имела на этот раз ничего общего с темами той симфонии, которую сегодня играли в театре. Шиндлер знал, что она больше не интересует старика, и догадывался, что играет он что-то из задуманной им новой, десятой симфонии. Следить было трудно. Бетховен все время перескакивал с одной темы на другую. «Слышит ли он то, что играет?» - спрашивает себя в сотый раз Шиндлер и, как всегда, приходил к мысли, что слышать старик не может (он оркестра не слышал в нескольких шагах расстояния) и все же каким-то непонятным образом слышит. «Вот когда бы художникам его писать, - думал Шиндлер, глядя на Бетховена и чувствуя перед собой непонятное, недостижимо высокое явление. -И как он прав, когда говорит, что в искусстве он ближе к Богу, чем все другие люди!..»
Посоветовавшись с Шупанцигом, Шиндлер решил до окончания концерта ничего не сообщать старику о денежных результатах концерта: пусть хоть симфония с хорами доставит ему утешение. По началу концерта, по настроению в зале оба они видели, что прием будет горячий и что овации Бетховену обеспечены: публика его жалеет и знает, что ему жить уже недолго.
Шиндлер и Шупанциг робко вошли в комнату, предназначенную для артистов. Старик сидел в той же позе, в какой его застала Зонтаг.
- Meister, r?stet Euch!{44} - закричал Шиндлер, нагнувшись к самому уху Бетховена. Кон траст между его успокоительными словами и диким криком был так силен, что Шупанциг вздрогнул.
Бетховен тяжело поднялся с кресла и уставился бешеными глазами на вошедших.
- Ich bin gekocht, gesotten und gebraten{45}, - сказал он и быстро направился к эстраде. Шупанциг маленькими шажками побежал за ним.
Особенно мое любопытство возбуждала Девятая симфония, так как, по общему мнению музыкантов{46}, Бетховен написал ее в состоянии, близком к умопомешательству. Она считалась пределом непонятного и фантастического искусства. Достав с большим трудом партитуру, я с первого взгляда на нее почувствовал себя зачарованным роковой силой. В этой симфонии, конечно, была тайна всех тайн... Помню, бледный луч зари застал меня за работой. В моем состоянии крайнего возбуждения я испугался зари, как призрака. Я вскрикнул от ужаса и закрыл лицо одеялом. Из юношеских воспоминаний Рихарда Вагнера
На оборотной стороне афиши была мелкими буквами целиком напечатана ода Шиллера. Андрей Кириллович медленно ее прочел. «А не то чтобы отменнейшие были стихи, хоть они и Шиллеровы», - подумал он. Его неодобрение, впрочем, относилось к мыслям стихов, а не к их форме: форма была бойкая и в самом деле веселила душу. Но Разумовскому было не до веселья. Разговор с Дюпором пробудил в нем тоску и горько-насмешливое настроение. В стихах говорилось о любимой женщине, - Андрею Кирилловичу шел восьмой десяток. Говорилось о друзьях и дружбе, - у него близких друзей не было. «Ишь какие весельчаки, - бормотал он. - Все радость да радость...» «"Auf des Glaubens Sonnenberge, sieht man Ihre Fahnen weh'n..." - C'est curieux, je ne vois pas les drapeaux, - подумал Разумовский, перейдя в мыслях на французский язык, для иронии более пригодный. - "Durch den Riss gesprengter Saerge sie im Chor der Engel steht..." - ?a c'est fort par exemple, la joie а travers le fente des cercueils... - "G?tter kann man nicht vergelten, Sch?n ist Ihnen gleich zu sein..." - Андрей Кириллович не чувствовал себя равным богам. - Je n'y puis rien... - "Unser Schuldbuch sei vernichtet..." - ?a oui, les dettes j'en ai pour plusieurs millions... -"Richtet Gott wie wir gerichtet..." - Si la justice divine ne vaut pas mieux que la n?tre!.. - "Freude sprudelt in Pokalen in der Traube goldnen Blut, Trinken Sanftmut Kannibalen..." - Tiens, les cannibales sont de la f?te!.. Non, d?cid?ment, la po?sie allemande et moi...»{47} Взрыв аплодисментов прервал размышления Андрея Кирилловича. Бетховен выходил на эстраду. «Господи, как он изменился!»
Дирижер, низко поклонившись публике, поднялся на свое место. Бетховен кивнул головой, сердито отвернулся и стал рядом с дирижером. Гул в зале затих совершенно.
При первых звуках музыки насмешливое настроение оставило Андрея Кирилловича. «Что же это такое? - думал он. - Так вот она, радость!.. Mais ce n'est pas la musique qu'il decompose, c'est la vie... Oui, c'est le chaos... T?n?bres et d?solation... Le triomphe de la mort...»{48}
- Понравилось вам, князь? - спросил Дюпор, впорхнувший снова в ложу, как только оркестр перестал играть. - Правда, хорошо?
Он с удивлением смотрел на измученное лицо Разумовского.
- По-моему, тема финала могла бы послужить для балета. Очень похожая фраза есть в прелестном старинном гросфатере. - Дюпор вполголоса пропел тему радости и пропел так, что в самом деле вышло похоже на гросфатер. - Чудесная фраза!
- За радостью я обращусь к «Севильскому цирюльнику», - сказал не сразу Разумовский. Он встал и снова сел. - Подождем, пока схлынет толпа в коридоре, - рассеянно сказал он, видимо, погруженный в свои мысли.
- Знатоки говорят, что в симфонии нарушены все законы музыки... Вы этого не думаете, князь?
- Нет, я этого не думаю... А если и нарушены, то беспокоиться нам нечего: значит, он создал новые, - ответил Андрей Кириллович. Он чувствовал потребность высказать свои мысли о симфонии, но Дюпор был явно неподходящим слушателем.
- Так вы говорите, это радость? - сказал Разумовский. - Не знаю. Ничего мрачнее и страшнее, чем первые две части этой симфонии, я отроду не слышал... Вторая часть вдобавок издевательская... Это - торжество зла, преступление, злодеяние, что хотите, только не радость! Нет, это дьявольская музыка!
- Почему дьявольская? - недоверчиво спросил Дюпор. - Ведь, кажется, по замыслу, радость приходит потом, так по крайней мере...
- Уж я не знаю, когда она приходит, - перебил его Разумовский. - Ведь не в третьей части, правда? Тогда финал? Та фраза, которая вам напоминает гросфатер, от нее при ее появлении рвется сердце... Вы говорите, финал, - продолжал он, все более увлекаясь. - Зачем Бетховен ввел хор? Человек и здесь все портит... Но, допустим, радость. Разве он в финале ответил на первые две части? На все то, что в них сказано? Очень может быть, что Бетховен хотел оправдать жизнь, - ничего он не оправдал, ничего!..