Мяч немцы раз за разом доставляли не очень молодому, лысоватому, лобастому, профессорского вида игроку, который держался в тени и до поры благоразумно-осторожно, неброско-аккуратно отыгрывал назад, но было видно, что отыгрывал не глядя, используя на ничтожную частичку первосортной своей технической оснастки, и светлые его, с белесыми ресницами глаза не отдыхали ни мгновения, выщупывая поле, выискивая бреши, ничтожные просветы между червонных игроков… профессор этот, Ханеманн, чудесно пасовал, и Свиридовский вмиг почуял родственного себе по складу игрока, невидимого будто дирижера, управляющего общекомандным ритмом, внезапной сменой направления атаки и взвинчиванием скорости, заведующего общей расстановкой игроков, в прорыв бросающего ту или иную группу — по центру, по правому флангу, по левому. Пошла одна диагональ, другая, заброс по центру парашютом, перевод на фланг, и в то же самое мгновение — еще не оторвался мяч от баснословного носка, от оголенно-чувственной щеки — немецкий атакующий игрок срывался с ленивой рыси в бешеный карьер.
Рывок шел за рывком бесперебойно, уже ни Пашка, ни даже Витя на своих краях не поспевали за «курьерскими» крайками Flakelf, и нападающие немцы, освобождаясь от опеки, ложными движениями показывали влево, вправо, одним касанием работали на ход, врывались параллельным ходом вдвоем-втроем в штрафную, перекрестным…
Все успевали отрезать, перекрывать, снимать с ноги и вместе с дерном вырывать, с немецкими ногами, Сухожилов, и Мельниченко, и хромающий Кузьменко, покамест пропадали даром немецкие навесы и прострелы, напрасно выходили немцы на ближнюю, на дальнюю, опережая, замыкая, встречаясь в точке верного расстрельного удара с пустотой, но только чувствовалось: в следующем разе ребята могут не поспеть, не перекрыть, не добежать, не дотянуться.
— На физику жмут, черти, — сплюнул Свиридовский. — Знают, что против них заезженные кони. Бросают длинными в прорыв, чтоб замотать. А ну-ка, Толя, с этим лысым постоянно, как ниточка с иголочкой. Ну что он все выцеливает в гордом одиночестве?.. съешь его. Лишить их, козлов, — забрали и держим.
Но подержать не получалось: отменно школенные немцы, используя немеренную свежую и нерастраченную силу, играли с ними идеально плотно, мгновенно накрывали при приеме, летели навстречь и наперерез, скользили по траве, подкатываясь поездом, шли костью в кость; едва успеешь мяч к стопе приклеить, касанием развернуться, как тут же возникает в гибельной близи шипованная черная ножища и выбивает мяч, сечет по голени, вонзается в колено. И это честно все, безжалостно, но честно, без сладострастия, без мести, вот без отъявленных ударов сзади, неприкрытых, когда уже ты оторвался, обманул его, ушел, — молчит свисток, пока еще не пройдена та, с волос, грань, что отделяет честную жестокость от зверской лютости, от умысла сломать, ударить именно так, чтобы не поднялся… Вон Кукубенко получает мяч на правом фланге от Черняги, который длинной верховой диагональю его нашел, сам поразившись совпадению с замыслом, тому, как у него так ладно, совершенно такая непростая по затее получилась… вон он, Кукубенко, танцует так, что у фрица все в глазах отчаянно двоится — четыре, восемь ног сверкают перед ним в мгновенных переступах… качнувшись влево, на рывке Макар уходит вправо, летит к воротам, поднимая голову и набегающего Клима уже в штрафной ища, и все, замах, уже, и немец, еще один страхующий, догнавший, ему втыкается жестоко в щиколотку, и на одной ноге приплясывает, скривившись от усилия не взвыть, подбитый, обезмяченный Макар.
Минуты мяч не держат, теснимые на всех участках поля; под рев, под колоссальный свист трибун к своим воротам прижимаются, и вечность уже целую, не распрямляясь, усильно, напряженно корячится в прыжковой стойке Разбегаев, переступает приставными, упасть готовый каждое мгновение как подкошенный или взлететь за шаровой молнией, идущей в верхний угол с космической скоростью, достать, невероятно натянувшись, ее во что бы то ни стало кулаком, хотя бы кончиками пальцев дотянуться, меняя траекторию, от сетки отводя… согнувшись вдвое, ловит, большой черной кошкой прыгнув, достает… последний перед краем небытия, позора навсегдашнего, отчаянный ревнитель чистоты, единственный на тонкой линии привратник между бесстыдным карнавалом, вакханалией, базарным разнобоем поля и строгой тишиной, высокой немотой храма по ту сторону.
Вот лысоватый умник Ханеманн пробил издалека с подкруткой хитрой, по уходящей траектории, но Разбегаев, уже сделавший, казалось, непоправимый шаг, все ж исхитрился вырваться, взлететь из мертвой зоны и, прибавляя в росте будто, в длине натянутой руки, чуть-чуть, на волосок, сподобился задеть неотразимый мяч — хватило, чтобы перебросить тот над перекладиной. Вот коренастый рыжий центрфорвард немцев дождался скрытой передачи пяткой вразрез, поставил корпус хромылявшему Кузьменко и вырвался на волю, на простор расстреливать ворота — пошел навстречу, кинулся, будто с причала в море, Разбегаев ему в ноги… снял мяч с носка, прижал к груди, свернулся, как в утробе. А в третий раз не спас: уже тут некуда было мячу деваться; пас в край, прострел и замыкание с трех шагов в упор — у вратаря тут наступает слепота, а за спиной ворота раздвигаются, разносятся мгновенно вширь и высоту, уже чудовищно огромные… как жрущая глотка, как звездное небо; увидел, что-то темное метнулось из гущи игроков дерущихся — как селезня на выстрел в брачном помутнении, кинуло тебя, и не достал, вот в миллиметрах над рукой свистнул мяч, и трепыхнулась сетка.
Понуро-виновато друг на друга глянули, но без растерянности, без вот этой слабины, когда из глаз уже как будто что-то вырвано, — вот это чувство — окончание жизни, которое вползает в душу… как у овцы, которую ведут к костру: она и упирается, но все равно так, будто все уже решилось, осталось только завалиться набок и дать под нож заворотить себе башку… они в других командах, игроках такое видели, но за собой не знали.
Игра ничуть не изменилась вроде — к удовольствию немецкой гогочущей трибуны, растравленной, почуявшей подраненного зверя: все так же немцы жали, все так же изводили и терзали червонных игроков рывками и передачами на ход, все так же расточали свою избыточную силу, все так же нагружали прыгуче-гибкого, летучего голкипера червонных, который то и дело, не боясь побоев, бросался в ноги бело-черным форвардам или усердствовал на выходах, с необычайной, непривычной свободой работая по всей штрафной и кулаками снимая мяч с голов «зенитчиков»… и непременно надо было иметь особенно обутый глаз, особое устройство хищного натренированного зрения, чтобы по россыпи почти неуловимых частностей, по там и сям разбросанным мгновенным фотографиям локальных сшибок понять, что положение на поле уже не столь определенно, прозрачно-ясно, недвусмысленно, как раньше. Уже не мог немецкий дирижер, «профессор» Ханеманн ни разу принять свободно и спокойно мяч под неослабно-крепкой, назойливой, кусачей опекой Капустина, под резкими наскоками Черняги и раз за разом расставался без обострения с мячом, передавая тупо ближнему — не потерять бы только, не дозволить перехвата, уже посажен на голодный паек техничный рыжий центрфорвард Штих, и зажимаем раз за разом был на правой бровке другой немецкий быстрый нападающий, Метцельдер — съел его Витя Темников с газоном… уже все дольше держался мяч в ногах червонных игроков, что заработали в касание — вообще, казалось, без касаний, настолько вот без шага лишнего, без беготни, единый ритм поймав, и спаянные, связанные предельно полным бессловесным пониманием. И вроде все это невинно было, без продвижения вперед, без длинных передач, которые могли бы рассечь подвижную и плотную, не оставляющую дырок, оборону Flakelf, но только немцы не могли никак все перехватить, присвоить заласканный ногами «русских», любовно отзывавшийся на всякое господское поглаживание мяч.